Лем наблюдал, как в город входили красноармейцы. «Сверху, по улице Сикстуской, из Цитадели, спускалась польская конная артиллерия, и вдруг из боковых улиц появились Советы (не знаю почему, но все с монгольскими рожами). У каждого в одной руке наган, а в другой – граната. Приказали нашим снять ремни, все оружие бросить на улице, орудия с лошадьми оставить и идти себе. Мы стояли, изумленные, и плакали. Мы видели, как пала Польша! Сторож, который был свидетелем Иеговы, накрыл лошадей попонами с телег»[84].

В ПНР болтать об «освободительном походе Красной армии» было не принято, но Лем умудрился втиснуть это воспоминание – почти дословно – в одно из своих ранних, вполне официозных произведений: «У нас на Сикстуской был такой сторож, маленький, черный, с такими красными глазками. А когда наши артиллеристы из Цитадели шли в плен, то на улицах остались пушки, кони – все. Мы стояли с другом в воротах и плакали. Так слезы у нас прямо ручьем лились. Никто не стыдился. А нарядно одетые женщины снимали с коней войлочные попоны, срезали упряжь, все сдирали. Вдруг я смотрю и говорю: „Юзька – это мой друг, – глянь, Валентий идет“. Это тот сторож. А он пошел в эту сумятицу, открывает мешки с овсом, которые в ящиках были, и дает лошадям: одной, второй, третьей. Его сын – такой маленький оторва – через минуту притащил какой-то патронташ или чего там, так он его по заднице отшлепал и приказал отнести обратно. „Не буду, – говорит, – на чужой беде наживаться“»[85]. Это отрывок из соцреалистической повести «История о высоком напряжении», написанной в 1948 году. Рассказчик предусмотрительно не уточнил, в чей именно плен шли сдаваться «наши», но коль скоро речь о львовских поляках, то сведущий читатель мог догадаться – в советский.

Слова о «монгольских рожах» немного удивляют – едва ли Волочискую группу Украинского фронта комплектовали сугубо якутами, бурятами или калмыками. Может быть, среди конников, увиденных Лемом, было несколько бойцов с азиатскими чертами лица, и это так врезалось ему в память, что со временем вытеснило воспоминания о всех прочих советских бойцах, встреченных в тот день.

Но более вероятно, что сказались пропагандистские клише о большевиках как о восточной орде, идущей разрушить цивилизацию. Эти клише прочно утвердились в сознании тогдашних поляков, так как в свою очередь соответствовали устоявшейся в XIX веке традиции показывать Россию восточной деспотией, слегка подернутой европейским глянцем[86]. Такому отношению, конечно, способствовало то, что поляки и правда на протяжении двухсот лет терпели насилие от российской власти, которая сначала лишила их независимости, а затем подавляла восстания и пыталась уничтожить культуру, проводя русификацию. Так что образ России как страны кнута и сибирской ссылки прочно вошел в польскую литературу. Вдобавок Польша когда-то, в XVII веке, действительно была светочем цивилизации для России. Попасть в лапы того, на кого всю жизнь взирал свысока, было чрезвычайно унизительно. Отсюда родилась истовая вера: «Да, поляки слабее, но зато культурно выше». Эта вера на протяжении веков (включая и социалистический период) служила утешением, компенсируя горькое ощущение подчиненности. Очень «кстати» тут пришелся большевистский террор, направленный против имущих (а значит, образованных) слоев населения в самой России. В восприятии поляков он смыл тонкий слой просвещенных людей, дав власть коллективному Шарикову. Представление об СССР как оплоте «грядущего хама» живо до сих пор, всплывая совершенно непроизвольно в книгах и фильмах, даже если авторы не хотят сказать ничего плохого о России, – это общее место, атрибут представлений о восточном соседе, столь же естественный, как смена дня и ночи