«Да, с волосами Ируне не повезло, такими темпами скоро совсем облысеет, – думает Анька, и тут же мысленно одергивает себя: – Не стыдно тебе? Нашла о чем думать в такое время. Человеку плохо, а ты про лысину…»

Но поди прикажи навязчивой мысли не думаться – в ответ на запрет в Анькину голову, вытесняя соображения сочувствия, упорно лезет неуместная и очень смешная картина лысой дюймовочки в очках. Какое-то время Анька крепится, но затем не выдерживает и прыскает, к неодобрительному удивлению Нины Заевой.

– Что такое?

– Истерика, – объясняет Анька. – Придется тебе с двумя возиться.

Мама-Нина серьезно кивает. С двумя, так с двумя. У истинной матери детей много не бывает.

– Слушай, Ируня, – говорит Анька, добавляя голосу жесткости. – Ты уже четверть часа рыдаешь. Юбка промокла, этак я ревматизм заработаю. Вставай, мать, умойся и расскажи, в чем дело.

Ирочка молча мотает головой.

– А чего тебе непонятно? – вздыхает Мама-Нина.

– Ясно, как божий день. Бросил ее этот козел. Так, Ирина?

– Точно, – кивает Анька. – Наверно, так и есть.

Ирочка, так?

Ирочка поднимает красное лицо и часто-часто кивает. Затем она делает попытку снова уйти в Анькины колени, но Анька решительно пресекает эти вредные поползновения.

– Нет уж, мать, хватит. Давай умываться. Сама подумай: скоро политинформация кончится, как ты с таким фейсом к людям выйдешь?

Этот аргумент всегда безотказно действует на женское сердце; Ирочка прерывисто вздыхает и идет к крану. Плеснув на лицо несколько полных пригоршней воды, она поднимает голову и с отвращением смотрит в зеркало.

– Ну и морда… кому такая нужна?

Губы Ирочки начинают дрожать, ясно, что вот-вот разразится новый заряд истерики.

– Видела бы ты меня по утрам, – хмыкает Нина Заева. – Ты, девушка, прежде намажься, а потом говори. Поверь опытному мастеру: утром и в горе большое зеркало противопоказано. Для этого, девки, и придуманы специальные маленькие зеркальца, чтобы только бровь видеть, или только ресницы, или только рот. Потому что если видишь все вместе, то хоть в петлю лезь.

– Сейчас тушь принесу! – Анька вскакивает, и, не дожидаясь ответа, бежит к себе в комнату с окнами на темный заводской двор.

Она рада случаю вырваться из-под давления чужого горя, пусть оно даже и не совсем чужое. Что-то чрезмерное есть в Ирочкиной истерике, и чрезмерность эта обращена вовне, на других, ни в чем не повинных людей. Надо ли было устраивать такое представление перед всем отделом? Ну, тяжело тебе, очень тяжело – но на то плечи и даны, чтобы справляться. Ясно, что так и манит переложить эту тяжесть, хотя бы часть ее, на плечи соседки, только ведь не даром это, мать, потом придется долги отдавать. А если кто сама справляется, то она и не должна никому. Никому и ничего, так-то.

Пусто в большой комнате группы разводки печатных схем, пусто и тихо, так что слышно, как урчат батареи отопления. Не переставая рыться в сумке, Анька бросает взгляд на часы. Двадцать пять минут одиннадцатого. Уже скоро. Скоро. Она прижимается животом к краю стола и чувствует, как краска ударяет ей в щеки. Боже, как хочется…

«Шш-ш! – одергивает себя Анька. – Потерпи еще полтора часа. Не так много…»

Руки мелькают перед глазами, бессмысленные суетливые руки; хвать за то, хвать за это… что ты ищешь, зачем? Забыли руки, другого им хочется, совсем другого. Хочется гладить, ласкать, медленно ползти по влажной шелковистой коже… царапать, сжимать, дрожать…

«Стоп! Стоп! – командует себе Анька. – Совсем сдурела! Прекрати!»

Она оглядывается на дверь, на «Приют убогого чухонца». Пусто везде. Пусто. Так, зачем мы здесь? Ах, да. Тушь. Зеркальце. Вот они. Анька поднимает к глазам зеркальце, смотрит на губы. Губы целуют. Их размазывают по груди, по животу; они трогают… Стоп!