Глаза бегают в стороны, рот пытается кричать, но ничего не выходит. Ломают руки и все тело эти пристальные взгляды. Волосы смешно и нелепо спадают на лоб, закрывают один глаз. «Ммм», – кричу я немо. Кто-то в зале откашливается. Я смотрю на него и падаю. Я не шевелюсь. Дыхание предельно медленное. Сердце почти не бьется. Закрываю глаза.

Подымаюсь тихо и преспокойно. Отвязываюсь от оков, отряхиваюсь, сплевываю. Разворачиваюсь и ухожу. Начинают хлопать. Люди встают и кричат «браво», скулят овации, мужчины бросают цветы на сцену, женщины плачут.

По микрофону хриплый голос успокаивает аудиторию и монотонно воспроизводит: «Сегодня представления не будет. Извините за причиненные вам неудобства. Спасибо».


*


Проснулся я оттого, что в двери громко стучали, кажется, ногой. Звонок у И. не работает уже несколько лет. Да и зачем, если сюда никто не приходит. Гостей мы совсем не ждали.

И. крепко спал на полу, лежа на своей куртке и укрывшись чернеющим одеялом. Просыпаться он и не собирался. Я вставал с трудом, еще не до конца осознавая, смотрю ли сон или меня тянут в явь, делают из меня настоящего. Стучали настойчиво и громко. Я себя ущипнул – все равно стучат. Это был уже явно не сон.

.

Головы, опрокинутые, немые, болтающиеся в разные стороны. Женщины, ходящие как по канату, вальсируя то влево, то вправо. Мужчины, томно дремлющие на последних сидениях троллейбуса. Тихие, почти мертвые, но видящие сны. Дети, впервые поцеловавшие не крест на причастие, но губы, живые, истресканные, покусанные, кровоточащие. Сладкие. Первые. Матери, горько провожающие своих сыновей на войну песнями, стеклянные и в каком-то месте уже битые. Сыновья, идущие на войну, теплые еще, светящиеся из космоса, гладковыбритые. Их жены, слезные, горькие, еле волочащие ноги. Бродяги, зажигая огонь от спички на остановке, прикуривая плохой табак в папиросе, немые, немощные, и самые живые из всех, солдат взглядом провожающие. Все как один, пьяные будто алкоголем, любовью, ожиданием. Бредут к вокзалу. Место встречи изменить нельзя… Последние троллейбусы идут до конечной. Их высадят, ибо сами они уже не в силах. Только единицы из них попадут в плацкарты и купе, общие или будут ютиться в тамбуре между вагонов. Остальные же развернутся и побредут по домам, квартирам, уставшие до смерти, но все еще живые, потому что жить – значит ждать, а более всего – верить, что ожидание не напрасно.

Я выхожу на конечной. Здесь вокзал. Мой поезд тронется через 5 минут. Голова идет кругом, ноги тянутся сами по себе. Никто не провожает, никто не ждет. Последняя категория, те, кто забыт или не вспомнен. Те, кто едва ли станет заметен. Переживаю последние усилия на сегодня, подымаюсь по ступеням в вагон. Проводник мне стелет на месте, где должны храниться одеяла и постельное белье. Ехидно улыбается и прячет за пазухой бутылку коньяка. Сука, даже не поделится, думаю. Ну и черт с ним. Теперь можно будет заснуть и, главное, не просыпаться до тех пор, пока тебя кто-либо не заметит, пока ты не станешь мешать или чего худого, не выдвинешь свое жалкое больное тело против закона. Пока ты здесь, надеяться не на что. Даже матерям, бродягам и избитым романтикой школьникам. Кусаю губы, сладкие и липкие, кровь засыхает с рубцами. Засыпаю под гул проходящего мимо товарняка. Пути назад больше нет. Так я уехал к Тебе.

Часть 2

1

Стас выглядел обеспокоенным и неуверенно, как-то прерывисто, дышал ртом. Определить его состояние было нетрудно по его перекошенному взгляду сквозь кривые очки и взъерошенным волосам на макушке. Он все еще махал руками и бил себя в грудь, когда я открыл двери, но заметил меня и успокоился. Кажется, по лестнице он бежал и пару раз споткнулся, – носы у туфель были надломаны, а ладонь разодрана до крови. Точно голодный пес, он смотрел на меня с оскалом и потел, нервничал и высовывал язык в надежде что-то выдать, выплеснуть из себя в словах, но так и не смог ничего сказать, просто залепил мне пощечину.