Даже поверхностного взгляда на эти районы столицы было достаточно, чтобы понять: подо мной уже не Москва. А что именно, лично я затруднялся сказать. И потому, что не сумел бы подобрать этому адекватное сравнение, и из-за того, что попросту не мог вымолвить сейчас ни слова.
Ходынское поле и Ленинградский проспект, над которыми я летел, можно было узнать лишь на мониторе, и то по контурным отметкам, которые штурман наложил на снятое бортовой камерой изображение. Больше половины зданий были разрушены либо частично, либо до основания. И вот ведь парадокс: эти разрушения казались гораздо более естественными, чем те строения, которые уцелели! Чтобы поверить в то, как выглядят они сегодня, мне пришлось изучить их при шестикратном увеличении. И даже после этого я все еще сомневался, что они – не мираж.
Две стоящие на Ходынке рядом высотки наклонились одна к другой так, будто были слеплены из пластилина и подтаяли на солнце. И не просто наклонились, а фактически слились воедино верхними этажами, образовав гигантскую арку.
Церковь Благовещенья в Петровском парке была аккуратно разрезана пополам, словно торт, а ее совершенно не развалившиеся половины отстояли одна от другой на добрую сотню метров.
Небоскреб Триумф-Палас выглядел целым и недеформированным – даже стекла не разбились! Но по его стенам от фундамента до шпиля все время пробегали непонятные волны. Так, будто монументальное здание не стояло на своем законном месте, а отражалось в воде.
Футбольное поле, беговая дорожка и трибуны стадиона «Динамо» каким-то немыслимым образом обратились в монолит. А он накренился в сторону проспекта под углом в сорок пять градусов, подобно гигантской овальной льдине. Причем ее нижний край провалился под землю, а верхний вздымался над ней вместе с выдранным фундаментом.
Дорожную развязку на Беговой улице теперь следовало называть не иначе как связкой. Автомобильные и пешеходные эстакады переплелись между собой в причудливый узел. Он клубком опутал дорожное покрытие, втянув в себя попутно фонарные столбы и десятки автомобилей. И более того – этот клубок шевелился, словно живой!
Сам Ленинградский проспект напоминал ныне изрядно скомканную ковровую дорожку, усыпанную сором из обломков зданий и перевернутых машин. Приглядевшись, я обнаружил, что все улицы в пределах видимости так или иначе претерпели метаморфозы. Где-то – незначительные, где-то – прямо-таки чудовищные. Весь лик западной Москвы был смят, как простыня на ложе любовников после проведенной ими бурной ночи.
И не только смят, но местами даже изодран. Посреди Тимирязевского парка протянулась с севера на юг огромная трещина длиной около километра и шириной в пару сотен метров. Точную глубину провала определить не удалось, но она была явно не меньше, чем у Большого Каньона. Вдобавок на дне разлома зловеще багровела не то кипящая лава, не то какая-то горящая токсичная дрянь. Испускаемый ею черный дым смотрелся на фоне витающей над городом пыли будто прожилки кофе в плохо перемешанных сливках.
Подобных трещин на обозримом мною пространстве виднелось не меньше полудюжины, но дымовые шлейфы от них тянулись в разных направлениях, причем иногда в совершенно противоположных. Датчики за бортом тоже фиксировали, что порывы ветра меняют курс чересчур стремительно и хаотично. А порой они и вовсе прекращались, хотя на высоте моего полета штиль был столь же редким явлением, как снег в Центральной Африке. Марга моментально реагировала на все эти воздушные выкрутасы и помогала мне удерживать вертолет ровно, но, даже несмотря на наши совместные усилия, управлять им сейчас было очень не просто.