Артём некоторое время молчал, поглядывая то назад, где залегла его рота, то на синий от наждачной щетины крутой подбородок комбата, на жёсткую ямку похожую на полумесяц, приходившуюся как раз под срединой нижней губы.

– Ну, если меня или вас, – хрипло картавил он, – чо ж, война, мать её под хвост…всякое может быть…Короче, прощай. Не поминай лихом, комбат. Должно, не свидимся.

– Э-э, что мелеш-ш, дур-рак! – Танкаев сверкая глазами, с волчьим рычанием вырвал руку. Прижал Кошевенко строгим, горячо мерцающим взглядом.

Осыпанный огненным жаром, Артём не двинулся с места.

– Так точно, дурак. Я всё понимать – понимаю, да объяснить не мастак. – Он улыбнулся насилу ясной, простой, ребяческой улыбкой. И странно было видеть её на буром угрюмом лице, будто по каменистому утёсу, посечённому дождями и ветрами, скользнул, взбрызгивая и играя, яркий солнечный зайчик. – Но, знай, комбат, – Кошевенко поднял постаревшее не по годам от войны лицо, и стукнул кулаком себя в грудь. – Я от самых кишок, от всего сердца…ценил, уважал тебя, хоть и бывало…искрило меж нами.

От этих по-фронтовому скупых, но правдивых слов у Магомеда что-то ёкнуло в груди, запершило в горле. Он снял левый рукой, ещё не линялую, новую фуражку, выданную Радченко, взамен прострелянной, шагнул навстречу. Они крепко обнялись, словно прощаясь навсегда, но убеждённый голос с кавказским акцентом был категоричен и неумолим, как дагестанский булат.

– Ты мне эту мистику брос, капитан! Надежду из людей не вытряхивай, как табак из портов! Не вздумай перэд ротой такое брякнуть! Клянусь Небом, на части разберу до винтика. Дратца будэм! Родину защищать! Жить будэм, капитан Кошевенко! Это приказ.

– Есть, товарищ комбат. Да это я так, на всякий пожарный…с кем не бывает?

– Со мной нэ бывает! Дошло-о?

– Точно так. Будем глотки рвать фашистским псам.

– А теперь ср-рочно перэдай по линейке: командиры рот и взводов, пулей ко мне!

Ржавый бинт вокруг головы, под лихо сбитой на затылок фуражкой, мелькнул среди кирпичных развалин и был таков. Грязные льдины-обломки бетонных плит, перекрытий, расколотых лестничных маршей, разбитые кирпичные кладки схваченные пушистой изморозью дышали, журчали, тихо постанывали, клацали затворами, матерились – ждали боя.

…а голос несравненной Шульженко, лёгкий, игривый, с вкрадчивой, доверительной нотой, выводил последний куплет:

Помнишь, при нашей разлуке

Ты принесла мне к реке

С лаской прощальной

Горсть незабудок

В шёлковом синем платке?

И мне не раз

Снились в предутренний час

Кудри в платочке,

Синие искры

Ласковых девичьих глаз…

Он снова поднял бинокль к глазам, как беркут, стерегущий свои границы, всматривался-скользил взором по противной стороне.

В голову в эти звенящие напряжением минуты лезло разное; душу сжимали тиски обречённости, беглая память воскрешала надтреснутые голоса стариков, собиравшихся на годекане:

– Бисмилах…Травой зарастают могилы героев…Но давностью не зарастает боль.

– …Ветер, зализывает следы ушедших на бой джигитов за свой кров, честь и веру….Залижет время и кровяную боль и память тех, кто не дождался родимых и не дождётся, потому что коротка человеческая жизнь и не много всем нам суждено истоптать травы…

– Вот потому, мы никогда не должны забывать о могилах наших отцов!

Помните: все мы стоим на плечах наших предком, смотрим их глазами по-новому на окружающую жизнь…Живём и растим детей на их могилах. Всегда любите и до последнего вздоха защищайте с оружием в руках свой край, свою саклю, свой колодец, мельницу, кузницу, родник. Мясо с кровью, храбрец – с победой. Смелость сохраняет аул…И если мы помним заветы предков, чтим их вековые адаты и следуем дорогой отцов, – они оживают…