Участникам конференции в Тегеране было невозможно поверить во весь ужас гитлеровского плана по расовому покорению и уничтожению народов Восточной Европы. Ни Рузвельт, ни Черчилль не знали в полной мере о жестоком обращении немцев с советскими военнопленными. В этой связи произнесенный Сталиным тост не был оправдан. Правда, до американцев уже начала доходить информация о зверствах нацистов, и у них стало появляться чувство мщения. Несколько недель назад на Московской конференции Хэлл сказал: «Будь моя воля, я бы передал Гитлера, Муссолини и Тодзио и их пособников военно-полевому трибуналу. И на рассвете на следующий день свершилось бы историческое событие»[225].
В ходе пленарных заседаний Сталин неоднократно третировал Черчилля. Гарриман вспоминал: «Когда говорил президент, Сталин внимательно и уважительно слушал его, в то же время он, не колеблясь, прерывал или отпускал язвительные замечания в адрес Черчилля при малейшей возможности»[226]. И теперь, после тоста Сталина, Черчилль, наконец, взорвался. Он выкрикнул, что британский народ никогда не потерпит такого массового наказания. Он, должно быть, решил, что у него появилась возможность представить Сталина в качестве грубого, беспринципного, нецивилизованного тирана. Или же он, возможно, просто был уже настолько пьян, что его скрываемый от всех страх того, что Германия может выйти из войны истощенной и недостаточно сильной, чтобы противостоять России, вдруг выплеснулся наружу.
По словам Эллиота, затем Черчилль заявил: «Подобная установка коренным образом противоречит нашему, английскому, чувству справедливости! Я пользуюсь этим случаем, чтобы высказать свое решительное убеждение в том, что ни одного человека, будь он нацист или кто угодно, нельзя казнить без суда, какие бы доказательства и улики против него ни имелись!»[227]
Эллиот Рузвельт вспоминает эту сцену именно такой. Согласно же изложению самого Черчилля, во время этого инцидента он сказал следующее: «Английский парламент и английский народ никогда не потерпят массовых казней. Даже если на войне позволят проявляться страстям и яростно обратят их против тех, кто несет ответственность за начало бойни. Советы, безусловно, должны придерживаться этого принципа»[228].
Сталин, как заметил Эллиот Рузвельт, оставался серьезным, но его глаза смеялись. Он повернулся к президенту Рузвельту, который, как вспоминал Эллиот, еле сдерживал улыбку, и осведомился о его мнении.
«Как обычно, – ответил Рузвельт, – мне, очевидно, приходится выступать в качестве посредника и в этом споре. Совершенно ясно, что необходимо найти какой-то компромисс между вашей позицией, господин Сталин, и позицией моего доброго друга премьер-министра. Быть может, вместо казни пятидесяти тысяч военных преступников мы согласимся на меньшее число. Скажем, на сорок девять тысяч пятьсот?»[229] (Сам Рузвельт как-то на заседании правительства высказался о немцах следующим образом: «С ними следует поступить сурово, но я бы не стал применять слишком жесткое наказание… Просто организовать на местах военно-полевые суды, и завершить все это быстро». Министр финансов Генри Моргентау считал, что надо составить список крупных германских преступников и, захватив этих людей, сразу же расстрелять их[230].)
Черчилль, который был хорошо известен своим поразительным пристрастием к спиртному, весь вечер постоянно пил коньяк, и на этот раз он перебрал. Его лицо и шея побагровели. Возмущенный, он резко встал, опрокинув при этом свою рюмку с коньяком, и, повернувшись к Сталину и Рузвельту (коньяк в это время растекался по столу), он прокричал, что военные преступники должны заплатить за свои преступления, они должны предстать перед судом, и что он был только против казней с политическими целями