Поэты располагались не хронологически, а по алфавиту, и Эмили, начиная с А, могла приберечь напоследок (или почти напоследок) своего любимого лорда Альфреда Теннисона.
Она каждому желала доброго утра, и каждый на свой лад отвечал ей, но лорду Альфреду она всегда говорила еще что-нибудь. «Хороший день для сочинительства, правда?» или «Надеюсь, «Идиллии» вам больше не доставят хлопот». Она, конечно же, знала, что он ничего больше не сочинит, что гусиное перо и бумага лежат на его пюпитре только для вида, что он способен процитировать только то, что написал в позапрошлом веке его двойник из плоти и крови; но почему бы не помечтать под магнитофонную запись, выдающую что-нибудь вроде «По весне кичится голубь блеском радужной каймы, по весне к любовной грезе чутки юные умы»[4] или «Только розы и лилии ради меня / До зари не смыкали глаз»[5].
Эмили пришла в Зал Поэтов, преисполненная великих надежд. Вместе с музейными директорами, учредившими этот зал, она искренне верила, что поэзия не умерла в этом мире. Стоит людям понять, что они, не листая больше пыльные книги, могут услышать волшебные строки из уст точной копии создателя этих строк, от посетителей отбою не будет. Однако ее и директората надежды, к несчастью, не оправдались.
Среднего жителя двадцать первого века модель Браунинга интересовала не больше его печатного наследия, а немногочисленные ценители по старинке предпочитали чтение и публично объявляли музейные манекены профанацией и преступлением против великих мастеров слова.
Но Эмили исправно несла вахту у себя за столом и вплоть до рокового утра верила, что кто-нибудь непременно повернет из украшенного фресками фойе в ее правый коридор (вместо левого, ведущего к Залу Автомобилей, или среднего, к Залу Электроприборов). Повернет, и подойдет к ней, и спросит: «А Ли Хант тоже здесь? Всегда хотел узнать, с чего это Дженни поцеловала его – может, он скажет?»[6] Или: «А Шекспир не занят сейчас? Всегда хотел потолковать с ним о сумрачной Дании». За все эти годы к ней заходили только ее коллеги, уборщик и ночной сторож, зато она близко познакомилась со всеми своими бардами и глубоко сочувствовала им, никому не нужным, а заодно и себе, плывущей в одной с ними лодке.
В то утро, когда поэтические небеса рухнули наземь, Эмили совершала свой обход, не ведая, что ожидает ее в скором будущем. Роберт Браунинг в ответ на ее приветствие изрек свое обычное «Год добрался до весны, день дозрел до утра», Уильям Купер посетовал: «Идет уже двадцатый год, / Как мрачен стал наш небосвод», Эдвард Фитцджеральд объявил: «Чуть ясной синевой взыграет день в окне, / Прозрачного вина желанна влага мне». Эмили в глубине души не соглашалась с решением директоров принять Фитцджеральда в Зал Поэтов: Омара Хайяма он, конечно, переводил блестяще, но это еще не делало его настоящим поэтом – таким, как Мильтон и Байрон, таким, как Теннисон.
К лорду Альфреду Эмили приближалась, зардевшись, как расцветающая роза. Что-то он ей скажет сегодня? В отличие от большинства других, он никогда не повторялся – возможно, потому, что был одной из новейших моделей (хотя Эмили даже мысленно не называла своих подопечных «моделями»).
Подойдя к заветному пьедесталу, она взглянула на молодое лицо (все поэты выглядели, как в свои молодые годы) и сказала:
– Доброе утро, лорд Альфред.
Синтетические губы улыбнулись ей, тихий голос произнес:
Слова эти так озарили одинокое сердце Эмили, что она забыла даже пожелать мастеру творческих успехов. Постояла, взирая на него с чувством сродни благоговению, и рассеянно двинулась дальше, желая доброго утра Уитмену, Уайльду, Вордсворту, Йейтсу…