– Хмыгло гнойное, – тяжело дыша, выдает Сема, отпуская обвисшее тело. – Офель, ты как?
Я – как?
В голове что-то яростно стучит, сердце рвется, кишки сжались в тесный комок, выдавливая все, что в них есть, прямо в нижнее белье, руки трясутся и ходят ходуном.
– Лечить сможешь?
Л-лечить? Сейчас? После всего этого?!
– Офель?
– В порядке… – выдавливаю из себя. Где-то сзади догорает закат, дует ледяной ветер с Волги, забираясь под воротник. Трясу головой, поднимаю упавшую сумку. Пытаюсь шагнуть – и понимаю, что не могу, ноги трясутся, подгибаются, ватными стали. Всегда думала, что шутят, когда так говорят – кости же, связки, хрящи, как они могут вот так вот обмякнуть, обвиснуть, превратить каждый шаг в подвиг. А тут – как заново учусь ходить. Шаг… второй…
Словно в тумане – снова прохожу в сени, опираясь ладонью на грубо оструганные доски, вталкиваю себя в задымленную комнату (закопченная печная дверца густо льет в комнату угарную вонь), обвожу мутным взглядом драные обои на стенах, разбитую мебель, раскиданное тряпье по углам, удушливо воняющее потной кислятиной и удушливым ароматом мочи… Пациент лежит, не двигаясь, в луже рвоты – желтое даже в свете керосиновой лампы, лицо, выпуклый живот, тугой, блестящий кожей, исчерченный синеватыми червями вен, тощие руки-ноги с увеличенными, как у кузнечика, суставами, острая, яростная, режущая нос, вонь каловых масс.
Встаю на колени. Достаю тонометр.
– Офеля, все нормально? – доносится со двора голос дяди Семы.
Глотаю пересохшим горлом.
– Да нормально… нормально.
Натягиваю перчатки, тяну на себя тощую руку с дряблой мокрой кожей, обматываю ее манжетой тонометра. Лицо жжет, горящая после удара щека стягивается в тугой, давящий на непрерывно слезящийся глаз, тяж. Впихиваю в уши дужки фонендоскопа, нашариваю мембраной локтевой сгиб, покрытый потной липкой испариной.
– Семен Егорович… везти надо.
– Надо – повезем! – раздается с улицы молодцеватое. Нарочито-молодцеватое. – Коли пока, что надо, сейчас мужиков позову, дотащим.
Запах рвоты рвет ноздри. Вонь чадящей печки бьет в лицо, кружит голову.
Пытаюсь поднять лежащего. Он мычит, вяло отбивается. В его малом тазу тяжело ворочается разбухшая от цирроза печень, сдавившая своей разросшейся тушей воротную вену, чуть левее – протеолиты поджелудочной железы жрут ее же ткань, уничтожая остатка островков Лангерганса. Натужившись, пытаюсь поднять лежащего.
Падаю на задницу, пачкая форму в блевотине.
Больной тяжело и надрывно стонет, что-то неразборчиво бормоча.
С улицы доносится длинный вопль – очнулся бивший меня по лицу урод. Что-то обещает, чем-то угрожает – и затыкается одновременно со звуком тупого удара и коротким «Хлебало завали!».
– Кто тут врач? – в комнату входят трое. – Ты, чтоль? Чего лежишь-то?
Молчу, глотаю ртом воздух, смотрю на них. Хочу ответить, но не могу.
Один быстро ориентируется – садится на корточки, сжимает мои щеки мозолистыми, пахнущими мазутом и крепким табаком, руками:
– Ты жива, сестренка? Слышишь меня, не? Никто не обидит, слово даю! Ты как?
* * *
– Поговорим? – спросила Нина.
Я не ответила, снова и снова затягиваясь осточертевшим уже табачным дымом, режущим глаза.
Подстанция молчит. «Курилка» пуста – те, кто вернулись с вызовов, пользуются ночным временем по его прямому предназначению, злостно нарушая пункт ДИФО, тот самый, который гласит «работа без права сна».
– Офель. Ты со мной уже год не разговариваешь. Не звонишь, на звонки не отвечаешь. Дверь не открываешь, когда прихожу. Тебе не кажется, что это перебор? Мы взрослые люди, давай уже объяснимся, а?
Я не хочу объясняться. Я просто сижу на лавочке, смолю уже третью подряд сигарету, и надеюсь, что Нинка Халимова просто исчезнет в темноте, быстро и внезапно – точно так же, как внезапно она из нее материализовалась пятнадцать минут назад.