Это страшно злило ее. Подозреваю, что у нее случались вспышки ревности. Разве не она была его лучшим другом? Разве они не делились всеми своими тайнами? Разве она не делала для него все – шила, стирала, готовила – как родная мать? Разве не она взвалила на себя весь труд по уходу за шелковичными гусеницами, чтобы ее бесценный братик мог брать у священника уроки древнегреческого? Разве не она ему сказала: «Ты можешь заниматься книгами, а я займусь шелкопрядами. Единственное, что тебе придется делать, так это относить коконы на рынок»? И разве она жаловалась, когда он стал задерживаться в городе? Разве она упрекала его из-за этих клочков бумаги или мускусно-сладкого запаха, исходившего от его одежды? Она подозревала, что ее братец-фантазер пристрастился к гашишу. Она знала, что там, где исполняют ребетику[5], всегда курят гашиш, но знала она и то, что Левти пытается справиться с утратой родителей и хочет изжить свое горе в облаках дурмана под звуки самой печальной музыки на свете. Она все это понимала и потому молчала. Но теперь она видела, что ее брат старается избавиться от своего горя совсем иным способом, и молчать больше не собиралась.

– Тебе нужна женщина? – изумленно переспросила Дездемона. – Какая женщина? Турчанка?

Левти не ответил. Вспышка прошла, и он снова принялся расчесывать волосы.

– Может, тебе нужна девица из гарема? Думаешь, я не знаю этих потаскух? Отлично знаю. Я не такая дура. Тебе надо, чтобы какая-нибудь толстуха трясла перед тобой своим животом? Это тебе надо? Хочешь, я тебе кое-что скажу? Знаешь, почему эти турчанки закрывают свои лица? Думаешь, это из-за их религии? Нет. Они это делают потому, что иначе на них никто смотреть не станет. Позор на твою голову, Элевтериос! – Теперь она уже кричала. – Что с тобой делается? Почему бы тебе не взять девушку из деревни?

И тут Левти, занятый чисткой своего пиджака, обратил внимание сестры, что она упустила одно важное обстоятельство:

– Может, ты не заметила, но в нашей деревне нет никаких девушек.

Что правда, то правда. Вифиния никогда не считалась большой деревней, а в 1922 году ее население и вовсе сократилось до минимума. Люди начали уезжать еще в 1913 году, когда филлоксера[6] погубила весь кишмиш. Они продолжали уезжать на протяжении всех Балканских войн. Двоюродная сестра Левти и Дездемоны, Сурмелина, отправилась в Америку и теперь жила в городе с названием Детройт. Раскинувшаяся на пологом склоне Вифиния отнюдь не слыла опасной и ненадежной. Напротив, это была прелестная деревушка, состоящая из желтых оштукатуренных домиков с красными крышами. Два самых больших дома имели даже эркеры, нависавшие над улицей. Остальные – главным образом дома бедняков – представляли собой, в сущности, одну кухню. Но были еще и такие, как у Дездемоны и Левти, – с обставленными гостиными, двумя спальнями, кухней и европейским туалетом на заднем дворе. В Вифинии не было ни магазинов, ни почты, ни банка, зато имелась церковь и одна таверна. За покупками люди отправлялись в Бурсу, проделывая путь сначала пешком, а потом на конке.

В 1922 году в деревне насчитывалось не более сотни жителей, из них меньше половины – женщины: двадцать одна старуха, двадцать – среднего возраста, замужние, три – юные матери, каждая с дочкой в пеленках. Так что кроме его сестры оставались две девушки на выданье – их-то Дездемона и не преминула назвать.

– Что значит: нет девушек?! А как же Люсиль Кафкалис? Очень симпатичная девушка. Или Виктория Паппас?

– От Люсиль разит за версту. Она моется раз в год. В день своих именин. А что касается Виктории, – он провел пальцем над верхней губой, – так у нее усы больше, чем у меня. Я не собираюсь пользоваться одной бритвой со своей женой. – С этими словами он отложил щетку и надел пиджак. – Не жди меня, – добавил он и вышел из спальни.