– А вы задержитесь, – мрачно произносит Фогт, кивая в сторону Огинского. – Я предупредил Крауза, чтобы он отвел команду без вас.

У Огинского начинает тревожно биться сердце. Гауптштурмфюрер смотрит на него долгим, изучающим взглядом.

– Так вы, значит, еврей? – произносит он наконец скорее удивленным, чем возмущенным голосом.

Огинский молчит, с ужасом чувствуя, как лоб его покрывается испариной.

– Хорошую же шуточку вы со мной сыграли, – не дождавшись его ответа, продолжает Фогт. Он говорит теперь с Огинским по-немецки, нормальным человеческим языком, а не тем ломаным, похожим на издевательство над русской речью, каким гауптштурмфюрер изъясняется обычно с пленными. – Мало того, что вы скрыли свою национальность, вы еще втянули меня в эту авантюру с детонацией минных полей. Почему молчите?

А Огинский все еще не произносит ни слова, будто потерял дар речи. Но не от страха. Просто ненависть к этой скотине парализовала вдруг его. Если бы речь шла только о нем, Огинском, лучшим его ответом был бы, конечно, плевок в рожу этому фашисту.

– Почему скрыли свое еврейское происхождение, я вас спрашиваю? – повышает голос Фогт. – Почему числитесь по документам русским?

– Потому что мой отец действительно русский, – произносит наконец Огинский, понимая, что не имеет права давать волю своим чувствам. Ведь его судьба тесно связана с судьбою его товарищей.

– А мать? Мать ведь у вас еврейка!

– Да, моя мать еврейка, – спокойно подтверждает Огинский, – но по законам нашей страны сын может считать своей национальностью национальность любого из своих родителей.

– Законы вашей страны не распространяются, однако, на Германию! – уже орет взбешенный гауптштурмфюрер. – А по нашим, немецким, законам вы считались бы евреем даже в том случае, если бы в вашем роду еврейкой была одна только ваша прабабушка. Вы понимаете теперь, в какое положение ставите меня перед моим начальством? Как я им объясню, что доверился еврею?

– А русским вы разве больше верите?

– Не острите, черт вас побери! – гаркнул Фогт и с остервенением замахнулся на Огинского, но тут же опустил руку.

Потом, успокоившись немного, продолжал:

– Надеюсь, вы понимаете, что будет с вами, если я отправлю вас в Освенцим? Но я не сделаю этого, а дам вам возможность завершить ваш эксперимент и даже обещаю никому не сообщать о вашей национальности. Я понимаю, у вас есть основание не верить моему обещанию, но пока я могу подкрепить его только тем, что сегодня же удалю из лагеря старшего лейтенанта Сердюка и унтер-фельдфебеля Крауза. И тогда, кроме меня, не останется тут ни одного человека, знающего, что вы еврей. Сердюка я отправлю в Майданек – это все равно что на тот свет. А Крауза – на фронт. Это тоже почти на тот свет. Но вы должны обещать мне, что осуществите свой эксперимент не позже десятого августа.

– Если доктор Штрейт привезет мне все необходимое, я надеюсь добиться успеха к этому числу, – обещает Огинский. – А может быть, даже и раньше.

Поздно вечером Огинский чуть слышно шепчется с Бурсовым, лежа на нарах в лагерном бараке.

– Но откуда же узнал Сердюк, что мать у вас еврейка? – спрашивает его Бурсов.

– Мы ведь с ним земляки, и не только из одного города, но и с одной улицы, так что он мог это знать. А у Сердюка Крауз выпытал это побоями, конечно…

– Ах какой вы добренький, Евгений Александрович! – возмущается Бурсов. – Еще и оправдание ему ищете. Если Фогт действительно отправит его в Майданек, в чем я нисколько не сомневаюсь, это будет для него в самый раз.

– А Крауза он тоже отошлет куда-нибудь?

– Непременно. И, может быть, действительно на фронт. Я не удивлюсь даже, если с Краузом произойдет «несчастный случай». Он слишком много знает о Фогте, чтобы гауптштурмфюрер не мечтал о таком случае.