Потом мы как-то спокойно жили достаточно много лет, в целом даже неплохо. Я, мама и бабушка. Матушка трудилась поваром в столовой, бабуля регулярно получала пенсию. Я потихоньку взрослел, ненавидел школу (потому что меня дразнили в классе за лопоухость) и, как и остальные приятели-сверстники, пропадал до ночи на улице. Пока не началась «чёрная полоса», как мы её окрестили на очередном семейном совете. Вначале погорел наш дом в деревне. Хоть мы там и не жили, но всё равно было обидно. Дом принадлежал матери (а жили мы в бабушкиной «двойке-хрущёвке») и являлся как бы «запасным аэродромом», если что. Не знаю, какое событие конкретно подразумевалось под «если что», но теперь там вместо аэродрома остались руины; дом, хоть и не сгорел дотла, но, вместе с надворными постройками превратился в совершенно нежилое помещение. Потом захворала мать. Вначале мы восприняли болезнь как затянувшуюся простуду, но диагноз оказался неумолим – рак лёгких. Матушка продержалась четыре месяца, наполненные адской болью – я и сейчас без труда слышу её почти непрерывные в последний месяц стоны-крики. Как ни кощунственно так говорить, но смерть принесла ей (да и всем окружающим) облегчение. Что уж кривить душой. Я, хоть и искренне горевал, и даже провалился в недельную депрессию, справился с горем довольно быстро. В шестнадцать лет смерть самых близких переносится совсем не так, как в тридцать. Через полгода умерла бабушка. Просто так, ни от чего, видимо от старости. Не проснулась. Но прежде, чем покинуть этот бренный мир её успели «оприходовать» какие-то проходимцы, типа чёрных риэлторов. Посулив мифические барыши, они подсунули бабуле юридически-мутные бумаги и квартира, которая должна была отойти мне по наследству как бы «повисла в воздухе». Мне в тот момент исполнилось семнадцать, и до совершеннолетия я в квартире безвозбранно проживал, но как только отметил восемнадцатилетие, пришли суровые дядьки в форме и вежливо меня «попросили». Начались бесконечные судебные разбирательства, одно время я ходил в прокуратуру, СК и суд как на работу, но дело никак не двигалось. Ни одна из сторон не могла законно вступить в свои права и хоть квартира и не перешла в собственность аферистов, я в ней тоже до конца разбирательства находиться не мог; до сих пор она стоит опечатанная и будет теперь уже стоять, видимо, в таком виде до скончания веков.
Я перекантовывался, где придётся: у знакомых, у знакомых знакомых, пока не устроился на работу и не стал снимать угол самостоятельно. Хотя «работой» это, и последующие мои трудоустройства можно назвать, если применять кавычки. Вначале я подвизался курьером. Зарплаты хватало, чтобы оплачивать жильё, и есть растворимую лапшу (в субботу-воскресенье глазунья или омлет; яйца я покупал на ярмарке по распродаже). Поэтому параллельно я устроился расклейщиком объявлений, жизнь стала налаживаться, хотя и уставал я как слон в цирке. Налаживалась она до тех пор, пока я не встретил Таню.
Надо сказать, что у противоположного пола я никогда особым успехом не пользовался. Ещё со школьных времён. Одноклассники уже гуляли с подружками по-взрослому, а у меня в десятом классе не имелось даже пассии. Всё что я мог – «мечтать» перед сном в продавленный матрас, вызывая в воображении гладкий материал миди-юбки нашей молодой географички Марины Семёновны, что волнующе натягивался на её упругой ягодице, когда она чуть наклонялась, чтобы взять мел. Я винил в таком плачевном положении дел свои уши и ничего больше. Я с упрёком сетовал самому себе, не понимая, от кого они мне такие достались: ни у отца (по рассказам), ни у мамы никаких ушных патологий не отмечалось. Правда, бабушка как-то признавалась, что у её мужа (моего деда) развевались на ветру те ещё лопухи, но подтвердить факт документально она не могла. Как бы то ни было, мои ушные раковины, непропорционально розовели по обе стороны головы, приделанные строго перпендикулярно к черепу (если можно так говорить об относительно круглом объекте). Я всегда носил длинную причёску а-ля Кирк Хэммет