Он пристраивает кепку обратно на затылок и, скрестив руки, опирается на дверь моего склепа.

– Нас было всего трое: я, сестра и мама. Папа погиб в шахте, когда я был совсем маленьким. После рождения сестры мы переехали в крошечный домик в глуши. Вокруг ни одного соседа, а ближайший город в нескольких милях пути. Мне не с кем было особо общаться.

– Зачем вы уехали так далеко?

По его лицу пробегает тень, но он пожимает плечами.

– Скажем так, мама слегка сторонилась людей.

– Что с ней теперь?

Его глаза застилает печаль, и я вновь поражаюсь, как они темны и глубоки – он будто украл кусочек ночного неба. Меня всегда влекло к тьме и тому, что она укрывает, и я представляю, как тону в этих глазах и падаю, бесконечно падаю.

– Ее не стало, когда мне было пятнадцать. – Кадык дергается, Эмерик отводит глаза. – Почти три года назад.

– О… – Я вдруг начинаю путаться, куда деть руки, и нервно хватаюсь за цепочку на шее. Что вообще принято говорить в такие моменты? – Я… Я соболезную.

– Спасибо. По крайней мере, страх больше не отравляет ее существование.

– Выходит, последние три года ты жил в Шанне? – спрашиваю я, стремясь увести разговор от матерей и смерти, потому что мне не нравится, как эта тема вызывает в разуме скудные воспоминания о моей собственной матери перед тем, как она велела утопить меня.

Он качает головой:

– Нет. Некоторое время и жил у дядюшки в деревушке Люскан на севере Вореля. Кстати, об этом… – Он лезет в карман и достает горсть маленьких кругляшек, похожих на камешки, в белой обертке. – Хочешь?

– Что это такое?

– Ириски. – Он протягивает руку, но я не беру угощение.

– Конфеты очень вредны для голоса.

– Да, но, Исда, для души они просто чудотворны.

Я рассматриваю конфетки. Раньше Сирил уже приносил мне мятные леденцы, а по праздникам – шоколадки, но ириски я ни разу не ела. У меня слюнки текут при мысли о том, чтобы попробовать их.

Театрально вздохнув, Эмерик разворачивает мою руку ладонью вверх. Пальцы у него теплые, и я чуть не охаю, когда он касается меня. Он кладет один из кусочков на ладонь и загибает поверх него пальцы.

У меня вся рука дрожит, каждый нерв звенит от его прикосновения к моим костяшкам.

Он ловит мой взгляд и мягко улыбается:

– Давай. Попробуй.

Выпускает мою руку, разворачивает себе одну ириску, закидывает в рот и закрывает глаза.

– Мммм… На душе сразу полегчало.

Он проглатывает и разворачивает следующую, и я сжимаю пальцы.

– Ну же! – Он указывает на мой стиснутый кулак. – Я сам их сделал. Обещаю, они не отравлены, там нет крови козла, ничего подобного.

– Ты сам их сделал? Я думала, ты уборщик.

– Не хочу тебя пугать, но порой уборщики и другие вещи делают. – Он театрально охает. – Невероятно. Понимаю.

– Ну ладно! – я разворачиваю ириску и кладу в рот. – Доволен?

– Ага, – ухмыляется он.

Ириска моментально тает, оставляя тепло и сладость на языке, еще более потрясающая, чем я представляла.

– И это ты сам сделал?

– Не спрашивай только про секретный ингредиент. Не расскажу.

– Я и не собиралась…

– Это сахар. – Он подмигивает. – Никому не говори.

Я помимо воли фыркаю и осеняю себя знаком Бога Памяти: провожу двумя пальцами правой руки от виска до виска.

– Я не выдам твою тайну.

Он убирает оставшиеся ириски в карман.

– Ладно, готов? – Я толкаю дверь склепа. – Наверное, пора уже приступать.

Сегодня я намереваюсь нырнуть в его память в поисках девочки-гравуара. Предвкушая, как он будет петь снова, как я наконец получу возможность окунуться в мир, столь отличный от моего, я ощущаю покалывание дара, готового и нетерпеливо зовущего меня. Но я все еще истощена из-за того, что потратила много энергии на забытого ребенка наверху, мне даже не хватает сил открыть склеп. Я налегаю на дверь. Та не двигается.