– Войди!

Вошел слуга, ладный в ладном немецком платье:

– Мой господин, письмо из Москвы!

– Из Москвы?! – Афанасий Лаврентьевич вскрикнул и чуть было не вскочил. Не вскочил. Белая рука медленно поплыла над столом к слуге. – Давай.

Слуга подал письмо и вышел.

Афанасий Лаврентьевич перекрестился, вскрыл письмо.

Посольский приказ потребовал вновь наладить потерявшуюся связь с Духовым монастырем в Вильно.

Слава Богу, появилось Дело!

Афанасий Лаврентьевич затрезвонил в звонок.

– Соболью шубу и шапку! Лучших лошадей в лучший возок! Еду к воеводе.


Окольничий[3] Никифор Сергеевич Собакин заканчивал воеводствовать во Пскове. За свое псковское кормление окольничий изрядно нажился. Теперь же, напоследок, подворачивался большой куш от хлебной торговли, затеянной Федором Емельяновым по приказу Москвы.

Никифор Сергеевич, похаживая по дому, поглядывал, что можно при выезде снять, выдрать, выставить и продать. Одних изразцов на печах вон сколько. Да и железа пудов двадцать, а то и тридцать будет: замки, засовы, цепи, петли, дверные ручки, скобы, пробои, тяги…

До Никифора Сергеевича во Пскове Лыков воеводствовал, ничтожный человек. Уезжая, оставил дом без дверей-окон, разорил, как разбойник разорить не посмеет. Гвозди из полу повыдергал!

Никифор Сергеевич не чета Лыковым. С немцами знался. Гвозди дергать? Петли у дверей отдирать? Выставлять окна? Куда бы ни шло – свое с собою забрать, нажитое. Дом-то ведь не свой, содержание воеводских хором на плечах посадских людей. И бесстыдство бесстыдное – возле дома разоренного Лыков торги устроил: из дома – и на продажу! Такого и пропойце нельзя простить.

Никифор Сергеевич собирался увезти с собою только то, что сам покупал для украшения дома у ливонцев и шведов, и для того, чтобы и на другом месте жить привычно. Ну а железки он выдирать не собирался. Пересчитать пересчитывал и оценял, но не для того, чтобы разорить дом. Железки Никифор Сергеевич собирался продать на месте, скопом. Продать купцу, а тот уж пусть, не выдирая и не ломая ничего, псковичам перепродаст товар. И все останутся при выгоде.

По примеру немцев Никифор Сергеевич в счете был точен. Всякую железяку в книжицу записывал, а против нее – цену. Умеренную.

Ордин-Нащокин попал к воеводе не ко времени – оторвал воеводу от приятных подсчетов, – и принял окольничий простого дворянина вполоборота. За всю беседу так ни разу и не поглядел на Афанасия Лаврентьевича обоими глазами. Как петух, одним косился.

– Деньги для отцов Духова монастыря получишь у дьяка моего, – сразу же, без вежливого разговора ни о чем, сказал Никифор Сергеевич. – Велено проведывать, что у шведов говорят про хлебные торги, которые мы скоро начнем с ними вести… А еще велено узнать, где теперь скрывается лютый враг государя, вор и самозванец Анкудинов, называющий себя сыном царя Василия Шуйского.

– Господин мой Никифор Сергеевич, – сказал вкрадчиво, – все будет исполнено, как велено. Дозволь и тебе, воеводе нашему, сослужить службу.

– Какую же? – Не поворотился, наглец!

– Люди мои каждый день говорят мне с тревогой: Федор Емельянов самоуправничает. Посольским приказом велено ему закупить для поднятия цены на хлеб двенадцать тысяч четей ржи, а Федор скупил все, что мог.

– Откуда известно во Пскове, о чем просит Посольский приказ? Болтовня! Федор Емельянов доверенный человек самого государя!

– Но недовольство растет.

– Для недовольных у меня в кадках иву мочат.

Афанасий Лаврентьевич вспыхнул:

– Мое дело, дело слуги государя, – предупредить: надвигается бунт.

– А мое дело воеводское – бунтовщикам языки рвать.

Афанасий Лаврентьевич поклонился и вышел.