В Талмуд по Осипу следует вставить строчку «Узел жизни, в котором мы узнаны и развязаны для бытия» внушительными большими буквами, чтобы их вещество проникало в сетчатку без линз, очков и всяких приспособлений. Тогда тело сразу, нательно, вбирает, пропитываясь. И пусть к берегу, меня берегущему, подступает прилив. Пусть обоймёт, и я восчувствую.

…узнаны, узнаны.

Кто-то вглядывался в меня? Распутывал ниточки, чтобы я выпуталась… или впуталась в жизнь, а распутывать дальше – уже сама?

А куда? а как? я не знаю, не зна-а-аю!!!

Развязаны! Развязка – как на дорогах – для бытия. Налево пойдёшь, направо пойдёшь… идём, нашаривая, и всё время наощупь, как кроты.


Уже проделываю заглавные буквы, уже целые абзацы

Flamenco, коды-развороты сути, «от живота».

Ой, глаза её вбирающие, наполненные… Доходим до «копл», «куплетов» (в моих толкованиях), до звучащего голоса, он ведёт, перешибая иногда слово-знак, и оно тащится, сигналя вдогонку звучащему: я тоже, я тоже значу, я тоже смысл! А голос полнит пространство, перешибает телесный видимый текст. Жесту нечего добавить в этот момент, ему нет места, жест безмолвствует.


Жалуюсь: почти перестала читать. Напечатанные слова, когда-то отгадка всему на свете, людям и обстоятельствам, сейчас как зазубринки истёртого ключа – так попользованы и поношены, что ничего не открывают. Как Ромео: пел, пел, воспевал розу Розалинду, ворковал по правилам любовных виршей в положенных ритмах и размерах, и вдруг – стоп. Перестало течь, влечь, струиться. Что стряслось? Что случилось? А случилась – Джульетта. На белом свете оказалась Джульетта.

– О, стать бы мне твоей перчаткой!

Коснуться, коснуться. Кругом нагорожен город, кварталы, кланы, перегородки, делёжка насмерть, а ему – дотронуться и всё тут, и никаких соображений. Двинуть кисть вот так. Стать твоей перчаткой.

Протягиваю – дотянуться только чтобы жить – тронуть и удержать фибру дрожащего между нами живого воздуха, протягиваю ладонь в медлительнейшем развороте, открывая и сворачивая один за другим, как в раковину внутрь, пальцы.

– Ромео означил это очень ясно: «стать бы мне твоей перчаткой!» – говорю.

– …как прекрасно! – выдыхает она.


Продолжаю доклад; слова, аккомпанемент из вкраплений слов, лишь поддакивают. Глаза рыщут в поисках тейпа5, радио, чего-нибудь музыко-говорящего. Не нахожу, прошу её напеть что-нибудь из Брамса, из городского романса, какую-нибудь цыганочку из тех, что после войны инвалиды наяривали в поездах, переходя по вагонам, хрипя и растягивая гармонику; хоть цыганское, хоть испанское.


Буквы Flamenco накатывают, слепляясь, перебивая, перехватывая мне руки. Обшариваю ауру – своя? чужая? – прощупать кусочек пространства – ближний? присвоить? или, глянув через плечо, не отбросить даже, а – стоп, замереть в столп. Сюда не иду. Чужбина. И бочком, не воюя, нигде и ничья, отхожу в другой, уже другой кусочек времени, тут другое пространство, и я другая.


Она спрашивает, откуда моё имя.

– Я – самозванка, – и с великой охотой повествую, как в конце трёхтомного словаря перебирала на слух и ощупь список имён за три тысячи лет. Выбирала подходящее. Одну из жёнушек Давида звали Хагит, «ит» – женский признак, приставлен к сути, а суть оказалась замечательно вместительной: «хаг» в иврите – праздник, к нему приходят, пройдя обычные дни. У мусульман это хадж, паломничество к святому месту. У евреев – завершение пути к высшей точке события, когда, насыщаясь ритмом и пением, кругами обходят алтарь с праздничной жертвой. То, что дымится на жертвеннике, заодно тоже именуют «хаг». На исходе торжеств радостный зов «и́сру хаг!», «вяжите на заклание!» (то есть ягнёнка, последнюю жертву) в последний раз накаляет воздух свершением и событием. Этот день так и именуют: «Исру-хаг!»