Пошли дальше, а расстояние между нами хоть на чуть-чуть, но сократилось. «Сантиметров на двадцать», – прикинул я. Еще намного дальше, чем было в мае, но уже ближе, чем первого сентября. Мне удалось выломить из выросшей между нами стены первый кусочек. Похоже, раствор там не очень качественный.

Тома еще раз усмехнулась, вспоминая мой бенефис, а потом, быстро блеснув на меня глазами, уточнила:

– А при чем тут щит?

– Какой щит? – не понял я.

– Ну… ты сказал: «О, щи-и-ит», – довольно похоже передразнила она меня.

– А… Это такое слово на великом и могучем английском, которое воспитанным леди знать не следует. Кстати, об английском… – Заговаривай ее, Дюха, заговаривай, гони любую пургу, лишь бы молчание не висело. – Покойный Набоков – удивительный случай. Сперва он стал известным русским писателем, а потом, начав с нуля, стал заметным англоязычным писателем. Представляешь, как это сложно – владеть словом на выдающемся уровне сразу на двух языках? Двуязычные писатели бывают, но, по-моему, Набоков единственный из них, кто стал знаменит в обеих ипостасях.

– Здорово… Хотела бы я так язык выучить, – с завистью в голосе сказала Тома и вздохнула. – Да, назадавали нам сегодня по инглишу – мама не горюй.

– Знаешь… Похоже, что выучить его до такого уровня обычным людям не по силам. По последним данным разведки, где-то между двумя и четырьмя годами у ребенка есть окно возможности. Если в этом возрасте постоянно разговаривать с ним на нескольких языках, то он их все схватывает на лету, и они будут для него родными. А потом эта форточка захлопывается, и приходится зубрить языки уже годами. Кстати, редко, но у некоторых эта способность остается на всю жизнь.

– Полиглоты? – Тома ощутимо расслабилась.

– Да, они. Клеопатра, согласно историческим источникам, свободно изъяснялась на десяти языках, Толстой знал пятнадцать, Грибоедов и Чернышевский – по девять. А в доме Набокова в его детстве говорили сразу на трех языках: русском, английском и французском – вот он всеми тремя и владел как родными.

Кончик носа Томы брезгливо сморщился:

– Что-то как-то у меня этот Набоков не пошел. Гадость редкостная.

Мы добрели до ее парадной и остановились друг напротив друга. Тома опустила портфель на землю и продолжила, чуть покраснев:

– Ну… У нас дома была одна его книга. Я потихоньку прочла. Написано красиво, но читать противно. Зачем такое писать? Какую идею он хотел донести? Не понимаю…

– Это ты о «Лолите»?

Глаза девушки забегали, и она, еще гуще покраснев, кивнула. Я продолжил:

– Ну да, есть такое, согласен. Но ты учти следующее. Он был аристократ, сноб и талантливый провокатор. «Лолита» на уровне сюжета – это осознанная провокация, достигшая своей цели. Но как писателя Набокова интересовали не идеи и сюжет, а стиль и слог как способ извлечения эмоций из души читателя. Он инструменталист, разработчик языка. И вот здесь он бесподобен. Именно так его и надо воспринимать.

– Но неужели нельзя было выбрать другой, приличный сюжет! Грязь какая-то отвратительная получилась, прилипчивая… Прочла, и внутри зудело и чесалось, как будто вся я – старый расцарапанный укус. Приличный писатель не должен такие гадости делать. – Глаза Томы возмущенно блестели, она говорила все быстрее и громче.

Мы еще немного поспорили. Под конец, каюсь, не сдержался – на лицо проскользнула-таки зловредная улыбка. Тома, заметив ее, запнулась и с недоумением оглянулась.

Да, милая, да! Мы уже минут десять топчемся у твоего подъезда!

Видимо, эта же мысль пришла в голову и Томе. Пару секунд она с превеликим изумлением смотрела на меня, до глубины души пораженная моим коварством, а затем подхватила портфель и ломанулась в дверь. Я помог ей совладать с тяжелой пружиной и остановился на грани света и полумрака, прислушиваясь к стремительно удаляющемуся поцокиванию.