«А, Танюрка приехала… здравствуй». Ну, думаю, теперь всё – не отдаст он сына. Но он ничего, спросил только: «Сережку что ль забрать хочешь? Мать написала? Ну-ну».. Видно, уж дела у него были поважнее, вечером он отвез нас на станцию. Доехали мы до Поворино, а оттуда уж с эшелоном до Воронежа. И вот приехала домой, посадила Сережу на кровать и опять – в слезы… Да что же, говорю, я с тобой делать-то буду, господи… Завтра мне на работу, а тебя – куда? А он мне: мамочка, ты иди на работу, а я буду сидеть тихо-тихо и ждать, только не отвози меня обратно… И заплакал. И тут я пришла в себя – мальчик ты мой, никуда я тебя больше не повезу, будем жить как-нибудь вместе. Ну, так и стали жить: я уходила на работу, а Сережа взаперти сидел один; всё ему наготовлю, а он сам и поест, потом играет с игрушками. Купила ему трехколесный велосипед – уж как он радовался! Так целыми днями потом и катался по комнате, пока не приду… Узнал обо всем начальник, вызвал и давай костить меня: дурья ты голова, ребенок не твой, зачем его привезла, под трибунал попадешь. Слава Богу, главврач помог».
Выходит, тот мальчишка, о котором теперь я имел смутное представление, тут же позабыл все удовольствия сельской жизни, едва появилась мама: доверившись инстинкту, он выбрал одно-единственное, не заменимое ничем и заменяющее всё на свете.
И вот, оказывается, в связи с какими подробностями появился у меня велосипед. Раньше я вспоминал его как примету довоенного времени – и ошибался в этом. А впрочем, всё верно: война уже грохотала, но железный грохот ее еще не достигал маленькой комнаты, в которой я самозабвенно раскатывал на трех колесах.
Мама Таня вспоминала.
«Пришло время эвакуации. За нами прислали машину, никаких вещей брать с собой не разрешили, взяла только чемоданчик с Сережиной одежкой. На станции погрузили нас в товарный вагон-теплушку – посередине стояла железная печка. Вагон был с нарами и было очень много народу, нам место досталось возле дверей, ехали двое суток, двери открывать нельзя – сильно бомбило. На какой-то станции нас всех выселили из вагона, перевели в станционное помещение, накормили, дали хлеба – там мы пробыли сутки. Потом подали пассажирский состав и стали всех распределять по вагонам. Нам с Сережей повезло: попали в комсоставский и даже устроились у окна».
Как передать на человеческом языке тогдашние впечатления, которые входили в меня, как вода в песок, исчезая как будто бесследно и, кажется, не оформляясь не то что в понятия, но вообще – в какие бы то ни было слова? Ведь мир принимался лишь сердцем, чувствами… Значит, существует, как сказал поэт, память сердца?
Необходимо, видно, смириться с тем, что на языке слов может явиться лишь бледное отражение пережитого.
Из долгого пути в Среднюю Азию, нескончаемого стука колес, рева паровозов, пересадок, сидения на перронах я запомнил немного.
Тяжелый смрад донельзя переполненной теплушки. Вдруг – остановка ночью посреди черной непроглядной степи: полуоткрытая дверь, чистый, прохлодный воздух, знакомо – резко и горько – пахнущий полынью…
Стоянка на забитой составами станции, на соседнем пути воинский эшелон с моряками – там поют песню «Прощай любимый город». Она льется то почти замирая, то усиливаясь, и тогда грубые, суровые голоса звучат мощно – хор моряков низко гудит басами. Не знаю, отчего я так разволновался: то ли подействовала повторяющаяся грустная нота прощания или, может, насторожило отсутствие женского голоса в пении… Что-то перевернулось в маленькой душе моей – я прижался к маме Тане и чуть не заплакал…