А когда сил не остается, краснощекий, уставший, но довольный, вваливаешься через порог в избу, как в бане пару напустив. Бабушка наругает, потребует вернуться в сени веником смахнуть снег с валенок. Быстро скидываешь простуженную верхнюю одежду и прижимаешься к теплому, выкрашенному известкой боку печки. Отогреваешь замерзшие пальцы, будто в них тысяча иголок воткнута, и слушаешь музыку «симфонического оркестра»: печь гудит натужно, как труба, завышая и понижая тон; бабушка звенит и гремит заслонкой, как медными тарелками, вытаскивая ухватом из утробы печи чугунок с гороховым супом. Вкусный запах разлетается по всем углам задней избы. Мне невтерпёж – еще немного и изойду слюной. Дед по случаю праздника выставляет на стол уже поспевший пузатый, медного отлива самовар и зовет к столу. Отменно притомленный супец с красноватой картошкой и неразвалившимся горохом в прозрачном бульоне быстро заканчивается в моей тарелке под звон ложки.

Хочется еще, но добавки не прошу: нужно место для ароматного чая. Нальешь в блюдце горячего заваренного зверобоя, душицы и шумно отхлебываешь с янтарным ароматным медком вприкуску, причмокивая и кряхтя от удовольствия.

Напившись чаю, возвращаешься на печку, в обнимку с рыжей кошкой поудобнее расположишься на лежанке за цветными задернутыми шторками. Глаза закроешь и слушаешь тиканье часов с кукушкой и негромкий разговор стариков. «Завтра надо секретную комнату в штабе выкопать», – успеваю подумать и проваливаюсь в сладкий, ничем не тревожимый сон. Тепло, хорошо и спокойно. И амбре дедушкиной бражки во фляге рядом не помеха.


Маленькая бабушка.

С давних детских времен поселилась в моей груди почти ежевечерняя щемящая боль по неустанно ждущей бабушке, живущей по соседству с моей родной бабушкой. Я часто ее вспоминаю. Со временем стерлось из памяти выражение лица, но трагичный и вместе с тем тёплый образ остался нетронутым. Да, тогда я был сопливым мальцом и всего понимать не мог. И тем не менее, чувство вины – будто недодал, не доделал, не договорил – закрепилось во мне намертво.

Вечером, когда мычащее стадо коров разошлось по домам, когда струйки молока отзвенели по стенкам ведер и Буренки, подоенные, стоят в хлевах, жуя вкусно пахнущую свежескошенную траву, когда вдоволь поел парного молока с краюхой ноздрястого хлеба, вновь выбегаю на улицу и вижу маленькую, сгорбленную бабушку-соседку, вышедшую посидеть на крыльце.

Одинокая бабушка на крыльце с резным обрамлением, одиноко стоящего на окраине деревни старого, но всё ещё крепкого, дома, в тени такого же старого и большого дерева. Она часто вспоминала, как с мужем бережно садили это дерево, как всем миром ставили пятистенок, как вырастили трех замечательных, трудолюбивых сыновей и как отказывалась верить с фронта пришедшим четырем похоронкам.

Крепкая для своих глубоких лет, высохшая годами и тяжёлой работой, она семенила ножками довольно резво. Завидев нас, безбашенно носящуюся детвору, подзывала к себе и, каждого, обнимая, ласково теплой ладошкой по голове гладила. Как своих внучат любила нас – грела свое сердце, и ее маленькое сморщенное лицо сияло. Чувствуя ее теплоту, мы льнули к ней и наперегонки бежали в гости, зная о ждущем нас угощении. Сидели за столом у открытого окна и ногами болтали, за что получали упрёк: «Нельзя ногами болтать. Черта катаете!» Макая в крупную соль, ели вареные куриные яйца, грызли круглые лимонные конфеты, обсыпанные сахаром, и запивали чаем из граненых стаканов. Бабушка смотрела на нас, что-то неслышно шептала губами и уголком платка вытирала глаза. А мы жевали и не понимали своими детскими головами причину ее слез.