…В 91-ом году я побывал в Одессе и поехал на еврейское кладбище посетить могилы деда, отца и дяди Миши. У входа в кладбище толпились еврейские нищие, которые всегда агрессивно бросаются к тебе за милостыней (теперь-то я знал, что агрессивность нищих – это извечная традиция Востока, а вовсе не мерзкая еврейская черта). Внезапно один нищий стал уходить от меня, пряча лицо, и мне пронзило сердце: я знал, кто это. Мне уже мать рассказала: «Ой, а твой бедный Ося Каллигорский, не хочу даже говорить, этот несчастный стоит нищим на кладбище и делает вид, что не знает меня, ему стыдно». Так вот, когда он стал уходить, что мне было делать? Что мне было делать с моим, одно время близким мне, школьным товарищем? Я знаю, что я должен был подойти к нему и заговорить, найти слова, разве я не умею находить слова, когда хочу обаять кого-нибудь, разве это не моя проституточная пожизненная профессия? Я обязан был подойти к нему, чтобы дать ему очень много денег, ничего страшного, если бы он сперва был бы унижен нашей встречей. Но инерция оцепенила меня, та самая обоюдная пассивность, которая когда-то сделала нас обоюдными друзьями – и я не подошел. А когда уходил с кладбища, его уже не было у ворот…
… – Иди, твой этот, как его, Ося уже пришел, – говорила насмешливо мать и подталкивала меня игриво к двери. – Иди, иди, этот твой идик (идиот, значит) уже пришел, встречай гостя!
Как она могла так неделикатно, прямо как отец, Осино лицо уже у двери, ведь он же может услышать! Но вот Ося входил в комнату и осклабливался своей идиотской улыбкой в мамин адрес, вполне принимая насмешливый тон, которым она с ним разговаривала, более того, его улыбка как будто даже намекала, что между ними заговор: оба знают, что он идик, ну и что, дело житейское, а вот знаю ли я?
– Ося, иди сюда! – говорил я нахмурившись и отвердевая в ожидательной позе, показывая матери, что я жду, когда она выйдет.
– Ну что, решил задачку? – спрашивал я, все так же хмурясь, даже и наедине с Осей.
– Представь себе! – говорил он, переминаясь с ноги на ногу. – Совершенно случайно, – добавлял он, потирая руки и конечно же идиотически приниженно улыбаясь, потому что мы оба знали (как и все вокруг знали), что совершенно неслучайно, потому что у него ненормальные способности к математике.
– Ну и как же? Давай посмотрим, – говорил я, в свою очередь слегка униженный тем, что я бился-бился над задачкой, которую задал классу наш замечательный учитель математики Борис Львович (Бэрл) Креймер, и так и не смог ее решить. Бэрл задал эту задачку без обязательства ее решить, просто как вызов лучшим ученикам, и я знал, что никто пока не решил ее. Но Ося был другое дело, опять он поражал воображение своими способностями к математике (но разве поэтому я дружил с ним?). Я спрашивал: «Ося, сколько будет сто сорок пять на восемьсот семьдесят один?» – И переспросив сколько на сколько (как будто бы он не запомнил!) и подхихикнув и переступив два-три раза с ноги на ногу, Ося вдруг преображался, безвучно шевеля губами, и на лбу у него вздувалась от напряжения синяя жила. Я потом видывал по телевизору подобного рода феноменов, но они всегда отвечали как будто довольно легко, а вот с Осей было иначе. – «Сто двадцать шесть тысяч двести девяносто пять», – говорил Ося, неприятно напоминая лицом – странная ассоциация – свой же собственный вставший член (я видывал его, когда Ося, идиотски оскалившись, дрочил). Я потом замечал, что в незаурядных людях, у которых, как принято говорить, слегка сдвинута психика, неожиданно и неприятно проступают животные черты куда явней, чем в «нормальных» людях – в них как будто потеряна та благообразная середина, которая ориентирована (вытренирована многовековой тренировкой) на социальное общение и которую принимают чуть ли не за высшее достоинство натуры.