…Но перед тем, как снова перейти к войне, я хочу уточнить, что все-таки моя довоенная жизнь не вся была рай и что тут решающую роль играли мои взаимоотношения с отцом…
Но еще отступление перед отступлением. Известно, что Пастернак поначалу собирался сделать главным героем «Доктора Живаго» Гордона, да только, видимо, понял, что личность этого человека замешана на комплексе неполноценности, и потому сбросил его на перефирию романа: главный герой должен был быть свободной личностью, и им стал представитель нацбольшинства Юрий Живаго – но и этого Пастернаку было мало, потому что его герой обязан был еще быть мифически чисто духовное дитя, у которого есть один/одна родитель/родительница: русская культура. Вот почему, я думаю, Пастернак уничтожил в самом начале романа родителей Живаго и дал ему в наставники мифического и мифологического идеального дядю Николая Николаевича.
С моим же героем все должно быть иначе, и, следовательно, отец должен играть в его формировании доминирующую роль (и именно в борьбе с другой силой: русской культурой, которая направляет его в сторону жалостливого христианства).
…До революции в Городе были дома Стама, пароходы Стама, колониальная торговля Стама, а после революции мужчины из рода Стама исчезли, будто их и не бывало, вместе с ними исчезло и стамовское богатство. Моя бабушка по отцовой линии была дочь Стама, она умерла, когда мне было пять лет, и я ее плохо помнил. Огромную коммунальную квартиру, в которой жили и собачились восемь семейств, в начале века отстроил для собственной семьи мой дед «своими руками» (он был ремесленник, работал десятником у своего тестя).
Когда отец и мать ссорились на накале страсти и с употреблением всяких мерзких слов, отец кричал с особенным презрением: «Эй ты, Малая Арнаутская!», и тогда мать впадала совсем уже в слепую ярость и запускала в отца первой подвернувшеся вещью. Я знал, что Малая Арнаутская – это улица, и, глядя на материнскую реакцию, понимал, что на этой улице было не так почетно вырасти. Я всегда был на стороне матери, но тут репутация ее оказывалась подмоченной, поскольку я уже находился под влиянием провинциальной иерархии кто-где-родился-и-вырос. Мне все это не нравилось: моя мать была красавица, замечательно одевалась, она была пианистка, к ней приходили петь ученицы из консерватории, а кто же был отец, если не всего только торговый работник…
…Но, конечно, мой отец был не просто торговый работник. До революции он был внук богатого негоцианта и, значит, еврейский князь. Как вот были в России грузинские князья, а отец как раз жутко походил внешностью на грузина и тоже в юности гарцевал в Грузии на лошадях, а гораздо позже, напиваясь, танцевал лезгинку со столовым ножом (за неимением кинжала) в зубах. Кинжал кинжалом, лошади лошадьми, но я знал, что связь тут глубже, и именно это бесило меня. Отец был человек звериного темперамента, чуть что – его зрачки бешено закатывались под веки («ууу, животное» с презрением шипела тогда мать), и он давал волю рукам – в разных вариантах. Это был широколицый, смуглый, с сине-черной щетиной и светлосерыми глазами атлетического сложения мужчина, все женщины вокруг падали, а он тут же, сладострастно закатив глаза, валился на них – ни одной не пропускал. Но фиг с ними, с женщинами (я еще ничего про них не знал), а вот в отношении сына воля рук значила одно – пощечины, предваряемые криком: «Молчать! Руки по швам!» Я ненавидел отца с тех пор, сколько себя помню. Это правда, что летом ненависть ослабевала: между нами тогда было гораздо меньше общения. Отец поздно приезжал с работы, и на природе семья превращалась для него как бы в часть ландшафта (он любил природу и, сидя в кресле и прикрыв глаза, с сопением втягивал в себя напоенный цветочным ароматом воздух). Несомненно, летом на природе он был куда более ублаготворенный человек, чем целый год внутри квартиры – как и следует человеку первобытных страстей (как и следует человеку в раю).