Но люта да скора случалась расправа. В старину на Руси за лошадку-кормилицу на кол садили. А после «скамееч-ника» по-другому убивали. Тятю не раз имали на ярмарке да били. Но живуч да ловок родитель был. Умел увёртываться от зуботычин да пинков – распуститься, как плеть, и дохлым прикинуться. Отлежится и снова за своё. Да у верёвки той один конец. На их глазах забили тятю. Мать держала сынка, не пущала. Толпа как кровь почует – жалости не жди. Били его мужики, били, аж задохлись, и вор уж не шевелится – дохлым прикинулся. Но тут весёленьки, пьяненьки подоспели: «примочку ему на пуп!» – заорали, подняли тятю, подташшили к столбу, привязали и охабачи-ли оглоблей по брюху. Нутро порвали толды и разошлися. Мать подбежала, а он и вовсе неживой. Глаза навыпучку, из брюха кишки с кровью. «Я их, козлов бородатых, не одного жизни лишил», – скрежетал зубами красный от злобы и водки Бык. Тяжела доля вора, да сладка удача. Чуть боязно, да гуляй после и радуйся. Но советска власть всё дело нарушила. Лошади топерь колхоз-ны, сопри её, и сбыть некому. А где «ярманки» гудели – столбы одне торчат да «перекати поле» с ветром играт. Теперь ещё шибче Бык возненавидел советскую власть. На «домушника» вот перестроился и подельников нашёл – Братишек…
Поначалу Онька путал их – так похожи. Но не братья они были – кореша. И похожи больше не лицом, а норовом, золотыми фиксами. Наколки по телу: «Не забуду мать родную», марухи с грудями, кинжалы, карты.
Не забуду мать родную – это не мама, которая их родила, а тюрьма. Но понастоящему-то никто из них и не чалился, так, в ДОПре волынили. Откуда их за пролетарское происхождение каждый раз «отпущали».
Пришла зима, а пальтишко лёгкое, рубаха еле застёгнута, папироска с краю рта, чтобы с другого – поплёвывать. Да как-то подплясывали, горбились, словно прятались в себя. А то присаживались на корточки, будто нужду справляли. То зло молчали, а то спорили, вот-вот за «пёрышки» схватятся. Но перед своим паханом Быком как шестёрки, без шороха ошивались. Онька поначалу пугался, пока не понял это их представление. Страшно здесь последним стать – с ним что угодно сделают, опустят. Вот и надо всё время силу выказывать, чтоб выше всех приподняться. Но Оньке-огольцу повезло: его пахан Бледный – всем паханам пахан.
После дела артель «гудела». Начиналась его фраерская работа, он сбывал краденое. Самое простое дело. Так казалось, да не так оказалось. Братишки, поигрывая финками, объясняли, как держать «язык за зубами», на кого валить, если что. Вспомнили, между прочим, как пришили одного уже в лагере за то, что раскололся, сука, завязал. Остальное смекай сам. Базар уже знаком. Важно не напороться на сыска-рей. Развернуть, показать товар кому надо, не продешевить, сбыть, а то и всучить «куклу».
Жизнь кувыркалась по своим законам. И быть бы Оньке домушником. Для начала – форточником, постоял бы на «стрёме», познал бы секреты запоров, а там и от мокрухи не уйти. Спас его снова Бледный. Глядя со стороны, можно подумать, что забавляется пахан с пацаном, играя с ним в картишки. Нет, он натаскивал его, как волк волчонка. Играя в очко, набирал себе каждый раз двадцать одно. Считая колоду, мог насчитать сколько угодно. То же самое можно делать и с деньгами. Пахан готовил себе подельника. Но не в этом была причина – судьбы их были схожи. Бледный видел в этом смышлённом мальчугане самого себя. Вот и прикрыл его собой. Да и Онька теперь был уже не тот вахлак с деревенским оканьем.
Киска
Есть женщина – подарок неба,
В любовь и грех играет,
Даст умирающему хлеба,