Как-то я видел бездомную суку, прятавшую от недобрых людей своих щенят. Она их, нежно захватив в зубы, перетаскивала с места на место. Собака была худа, соски болтались, в глазах страх, но решимость. Эта собачья семья напомнила мне нас в том голодном году. В первую дверь, которую мать открыла, нас впустили. В бараке жили вербованные. Они съезжались отовсюду, покидая голодные деревни. Народу полно. К счастью одна койка оказалась свободна: её хозяин сбежал. Здесь то же было несладко. На ней мы все втроём, а потом и вчетвером, когда родилась Галя, спали и жили. Ну, а пока мать, утянув живот, искала работу.
Однако вернёмся на тот полустанок, в то время-мгновение.
Пути судьбы нам неизвестны, их путает не Бог, а черт
Товарняк тронулся. Удача снова не покидала Бледного: нашлась площадка, на которой можно стоять. Ветер рвал тепло из-под одежды. Сосны с недоумением смотрели на чумазого мужчину с портфелем, футляром, одетого в нелепое одеяние англичанина, зачем-то едущего в обратную сторону. Но пахан ушёл в себя, не чувствуя ни холода, ни голода, ни горя, хотя ехали стоя уже всю ночь. Остальные, глядя на него, терпели. Товарняк отчего-то остановился между разъездами. До следующей станции – пять-десять километров. По каким-то соображениям Бледный решил сделать остановку. Пройтись прогуляться пешком, побыть в этой дикой и чистой природе, а может быть, и запутать следы.
Солнце уходило, оставляя свои последние лучи. Стена деревьев заманчиво ждала путников. Неизвестность притягивала. Шайка углубилась в лес. Костёр распалился, и всё вокруг потемнело. Огонь притягивал и сближал. Бледный сжег свой футляр, а в портфеле оказалась копчёная колбаса, консервы и водка. Братишки повеселели, развалясь на ласковую траву, разговорились о шмарах.
Толстый ствол «сухаря» горел ровно, намереваясь греть путников до утра. Онька лежал на спине, звёзды приветливо светили из тёмного неба. Пахан лежал немного в стороне. Но центром был он, осью всей этой круговерти, тайги и неба. Этот центр перемещался вместе с ним. Его воля проникала без слов, он знал всё и не ведал страху. Уверенность пахана, сила огня, и вечность неба вливались в сознание. Онька уже не чувствовал беспокойства. Страх навсегда сгорал в костре, улетучивался вместе с искрами. Сухарь догорал, но огне-вище ровно грело накопленным жаром. Братишки спали, подставляя теплу то один, то другой бок. Беззаботно прижавшись к земле, радовался сну Сёмка. Мужская постель – это сон у огневища. Неземной казалась земля в этот бесконечный миг. Необычная тишина – можно слышать самого себя. Солнце ещё не взошло, но свет, мутный и фиолетовый проникал отовсюду.
Бледный, облокотившись, глядя на жаркие угли, напряжённо молчал.
«Ты за белых или за красных?» – вдруг спросил он. Вопрос был неожиданный и нелепый, как и его одежда.
«За каких белых, красных?» – недоумевал Онька.
«Ну, если бы сейчас вернулся восемнадцатый год?»
«Наши все за красных воевали, – чему-то радуясь и как бы оправдываясь, выпалил Онька. – Дядя Яша командир-партизан, колчаки его в перестрелке ранили, штыками лежачего кололи. Памятник им, красным героям, стоит на селе. А дядя Ваня Перекоп брал, награду за то имел. – Андрюша замолчал, волнуясь, и уже совсем тихо добавил: – А сейчас вот раскулачили».
Бледный напряженно молчал, пауза затянулась.
«А я… – с каким то отчаяньем выдохнул он и снова замолчал. Потом приподнялся и, сделав короткий кивок, отчеканил: – Белой гвардии прапорщик Кравцов, имел честь драться с красной сволочью, ранен под Перекопом».
Он раскрыл рубаху и показал рубец. Рассвет стал молочным, солнце ещё не показалось, но восток уже слепил глаза. Прапорщик Кравцов говорил и говорил, как будто сам себе. Не всё доходило до сознания Оньки, отпечатываясь в памяти. Впервые, как ту фортепьянную музыку, он услышал слова: честь, Отечество, Россия.