– Когда играешь с ним, хоть он всегда и выигрывает, понимаешь, что лучше играть с ним, чем с любым другим засранцем в этом клубе, – говорит русский. – Фрэнк никогда не был засранцем.
– Мейер, – тихо зовет Берко.
Он сигналит флагами бровей в направлении соседнего стола. Кажется, их слушают.
Ландсман оборачивается. Двое сидят друг против друга над едва начатой партией. Один в модном пиджаке и брюках, с большой бородой любавичского хасида, такой густой и черной, будто ее растушевали мягким карандашом. Чья-то твердая рука пришпилила черную бархатную ермолку, отделанную черной шелковой бейкой, к черной путанице его волос. Темно-синее пальто и синий кнейч висят на вешалке, приделанной к зеркальной стене у него за спиной. Подкладка пальто и ярлык на шляпе отражаются в стекле. Утомление сквозит из-под век хабадника, туманя горячие, печальные глаза навыкате. Его соперник – хасид из Бобовской династии – одет в длинный халат, бриджи, белые гольфы и туфли. Кожа у него блеклая, как страница комментариев. Шапка-штраймл громоздится у него на коленях – черный торт на черном постаменте. Ермолка сплющилась на голове, будто карман, пришитый к стриженой макушке. Для глаза, который полицейская работа не лишила еще последних иллюзий, эти двое неотличимы от любой другой пары «эйнштейновских» пацеров, отрешенных, завороженных рассеянным сиянием игры. Ландсман готов поставить сотню долларов на то, что никто из них даже не помнит, чей теперь ход. Они не пропустили ни единого слова, сказанного за соседним столиком, да и сейчас прислушиваются.
Берко проходит к столику по другую сторону от русского и Вельвеля. Столик не занят. Берко подхватывает венский стул с драным плетеным сиденьем и с размаху переставляет его в пространство между черношляпниками и столом, за которым русский добивает Вельвеля.
Берко располагается на стуле в привычной манере большого толстяка – вытягивает ноги, откидывает назад полы пальто, будто собирается приготовить из хасидов замечательное блюдо и, не сходя с места, устроить трапезу. Он снимает свой хомбург, взявшись за верхушку. Индейские волосы Берко все еще густые и блестящие, кое-где с проседью, появившейся в последнее время. Седина делает его мудрее и добрее с виду, но и только: хотя Берко достаточно мудр и в меру добр, он церемониться не станет и обидит не задумываясь. Хлипкий венский стульчик волнуется под тяжестью выпуклого седалища.
– Привет! – здоровается Берко с черношляпниками. Он потирает ладони и растопыривает их, упираясь в толстые ляжки. Недостает лишь салфетки, чтобы заложить ее за ворот, вилки и ножа. – Как жизнь?
Хасиды решительно и неумело изображают удивление, актеры из них никудышные.
– Нам не нужны неприятности, – сообщает хабадник.
– Любимейшая моя фраза на идише, – искренне признается Берко. – Итак, давайте-ка подключайтесь к нашей беседе. Расскажите нам о Фрэнке.
– Мы с ним не знакомы, – говорит хабадник. – Какой Фрэнк?
Бобовский молчит.
– Уважаемый, – вежливо спрашивает бобовского Ландсман, – как ваше имя?
– Меня зовут Салтьель Лапидус, – отвечает бобовский. Глаза у него – как у застенчивой девицы. Он складывает пальцы на коленях, поверх своей шапки. – И я вообще ничего не знаю.
– Вы играли с Фрэнком? Знали его?
Салтьель Лапидус поспешно крутит головой:
– Нет.
– Да, – кивает любавичский. – Он был нам известен.
Лапидус красноречиво взирает на своего друга, тот отводит взгляд.
Ландсман как по писаному читает всю их историю. Шахматы позволены ортодоксальным иудеям, мало того – это единственная игра, разрешенная в Шаббат. Однако шахматный клуб «Эйнштейн» – заведение сугубо светское. Хабадник притащил бобовского в этот нечестивый храм однажды утром в пятницу, накануне Шаббата, когда у обоих нашлись бы дела и поважнее. Он обещал, что все будет хорошо, ну что может случиться? И вот теперь – поглядите.