Немного повозившись возле мотоцикла, Магога закоротил напрямую замок зажигания и дёрнул ногой кикстартер. Мотор зачихал, задымил голубой гарью, и снова заглох.
Откуда-то из норы в тяжёлой саманной стене стали выползать на улицу люди. Видимо тарахтенье мотоцикла заинтересовало их, и любопытство пересилило страх.
Наверное, это были члены одной семьи – старик седой с узкой клочковатой бородой в длинной белой рубахе, несколько женщин закутанных в тряпьё и пара вёртких пацанов.
Люди стояли поодаль, не решаясь подойти поближе.
Мотоцикл, по всей видимости, был их приобретением. Они что-то говорили между собой, не обращаясь напрямую к солдату, который так бесцеремонно распоряжается их имуществом.
Гога, чтобы поддержать товарища, тоже направился к мотоциклу.
Вдвоем они, не обращая внимания на появившихся людей, выкатили мотоцикл на середину дороги, пробежали с ним метра два-три, и он снова взревел двумя никелированными трубами.
12
Солдаты остановились возле арчи.
– Эх, Витёк-Витёк! – приговаривали они, снимая с дерева своего командира, которому так не повезло в его короткой жизни.
Афганцы, мужчины, в любую погоду часто носят с собой, обычно на плече, свёрнутое байковое одеяло. Оно служит и молитвенным ковриком для намаза, и верхней одеждой и крышей над головой, если ночь застала в дороге и скатертью при скудных трапезах. Короче, – вещь на все случаи жизни.
Бойцы вытащили из-под одного такого правоверного, который теперь без лишних земных посредников встречается с Богом, и молельный коврик ему уже не нужен, тем более не нужны ни крыша, ни скатерть для трапезы, добротное одеяло, да не из бумазейной байки, а из настоящей верблюжьей шерсти.
Удачно словивший советскую пулю, наверное, был командиром и вместо знаков отличия, в полевых условиях он носил полагающееся ему по чину одеяло из лучшей ткани. Ведь носили же советские генералы лампасы на брюках и барашковую папаху на высокой голове…
Вот и пригодилось советскому лейтенанту это самое одеяло для прикрытия страшной, кровавой наготы своей и последних безобразий смерти…
Его, спеленали неумелые мужские руки, но спеленали так, как пеленают русские женщины своих младенцев.
Завёрнутого в шерстяной кокон лейтенанта уложили в мотоциклётную люльку.
В люльке до половины её объёма находилась россыпь золотых пахучих шаров. Апельсинов было столько, что ноги командира в люльке не помещались, и Гога, черпая пригоршнями сочные оранжевые кругляши, насыпал возле мотоцикла целую горку. Почти, как у художника Верещагина. Но эта горка был больше похожа на апофеоз мира, апофеоз щедрости мира.
То ли заинтересовавшись происходящим, то ли с намерением что-то сказать, семья во главе со стариком в белой бабьей рубахе, осторожно переступая, словно под ногами рассыпано битое стекло, двинулась к тому месту, где возились непонятные солдаты, где недавно сытно пообедала война, на заедки, проглотив и оскверненного неподобающей смертью правоверного, теперь висевшего подмоченной тряпкой на высоком орудийном стволе.
Боясь подойти ближе, процессия остановилась метров за десять от арчи.
Старик, оглаживая бороду ладонями, как перед намазом, стал что-то горячо говорить, жестикулировать руками, прикладывать их к сердцу, поворачивался к своим домочадцам, снова хватался за сердце, складывал ладони крест-накрест, и, разъединив их, вздымал к небу, как алчущий Бога библейский пророк.
Гога, наклонившись, поднял с земли один из кругляшей и, подкинув в ладони, кинул деду. Тот ловко, по-молодому, поймал оранжевый шарик и передал рядом стоящему мальчику. Мальчик, тут же обливаясь соком, впился зубами в податливую мякоть.