– Moi? Mais je viens, comme toi, de finir mov cours – que le diable emporte toute l'ecole, «je veux bien, que le diable l'emporte»! Maintenant je me suis pensionne a Interlaken… Quelle decouverte j'y ai faite, te disje! fichtre! Il ne me reste – rien, que de faire sa connaissance – un ange, un diable de fille, parole d'honneur! Coquette comme la belle Helene, vive comme un chaton, spirituelle comme…[18]

– Aber, Liebster, Bester, Gutester![19] – перебил, смеясь, Ластов. – Du hast sie ja nich einmal gesprochen und ruhmst schon ihren Spiritus…[20]? Куницын с недоумением посмотрел на говорящего.

– Que veut dire cela, mon ami[21]?

– Что?

– Да Германия?

– А Франция?

– Да ведь ты же говоришь по-французски?

– Говорю, но не так свободно, как по-русски. Со времен же гимназии мы с тобой объяснялись всегда на родном языке, так я не вижу надобности в чужом наречии.

– Образованному человеку должно быть решительно все равно, на каком бы наречии ни объясняться! Если же я раз заговорил с тобой по-французски, то тебе ничего бы не стоило отвечать мне на том же языке, а то вздумал еще подтрунивать! Franchement dit, ты поступил даже bien impoliment[22].

– Напротив, друг мой, impoliment поступил ты сам: ты заговариваешь со мною по-французски; я отвечаю по-русски, тонко намекая тебе этим, что французский язык между нами не у места. Ты, и ухом не ведя, продолжаешь по-французски. Разве это не impolitesse? С таким же точно правом мог я употребить немецкий язык, который знаю лучше французского; тебя же это не должно было удивлять: «Ведь всякому образованному человеку решительно все равно, на каком бы наречии ни объясняться»; следовательно, и все равно, отвечают ли ему по-французски или по-немецки.

– И ты, ты говоришь это серьезно? – воскликнул Куницын. – Немецкий язык трещит, шипит, скрипит; французский, благодаря своей гармоничности, сделался интернациональным европейским языком, как арабский в Азии. Французский язык – можно смело сказать – гарантия развитости человека, так как с помощью его сближаются народности, сближаются север и юг, восток и запад, а сближение развивает и ведет ко всемирному прогрессу, составляющему, как известно, цель всякого, мало-мальски образованного человека XIX столетия!

– Ого-го, как ты красноречив, хоть сейчас в адвокаты! – засмеялся Ластов, просовывая приятельски руку под руку юного прогрессиста. – Как раз заставишь еще раскаяться, что я, по твоему примеру, не перешел в училище правоведения или не сделал, по крайней мере, изучения французского языка основною целью своей жизни. Расскажи-ка лучше что-нибудь про свою прекрасную Елену.

– Пожалуй… Ее, впрочем, зовут не Еленой, а Надеждой, или, вернее, Наденькой.

– Наденькой? Хорошенькое имя.

– Я думаю! – самодовольно подтвердил правовед, точно он сам сочинил его. – Их две сестры, она младшая. Есть и мать, puis наперсница. Все как в романе.

– Да их не Липецкими ли уж зовут?

– Ты почем знаешь?

– Видел в Висбадене. Впрочем, незнаком. Так они здесь, на Гисбахе?

– Само собою! – приехали на одном со мною пароходе. Не то зачем бы мне приезжать сюда? Чего я тут не видел?

– Но ты говоришь, Куницын, что так же еще не познакомился с ними. Как же это так? Ты, кажется, парень не промах, мастер на завязки?

– Parbleu[23]! Но тут совсем особенный случай. Заговорил с нею как-то за столом – не отвечает. Ответила ее кузина, да так коротко и язвительно, что руки опустились. Разбитная тоже девчонка, ой-ой-ой! Моничкой зовут. Не правда ли, оригинальная кличка? Вероятно, производное от лимона? Впрочем, собой скорее похожа на яблоко, на крымское. Вот бы тебе, а? Да и как удобно: принадлежа к новому поколению, она, разумеется, не признает начальства тетки, делает что вздумается, прогуливается solo solissima