И вот перед ним сидел человек несокрушимой ясности духа, правдивый и честный, что тотчас видать, живущий как лес, как земля, пусть несколько подзапущенная в нашей сугубой деревенской глуши, однако же плодоносная, способная обильно родить, когда выпадет случай такой, без чинов и наград, сама по себе, по тому одному, что необходимо родить. С таким человеком можно толковать обо всем, не страшась перетолков. В таком человеке он нуждался всегда, а встретил за всю свою жизнь, может быть, одного или двух и себе места не находил и бросился впопыхах без разбору в дорогу, едва дошла весть, что такой человек злодейски на дуэли убит.
Никакого совершенства не достигнешь в полном молчании: мысли изглодают душу, ка мыши. Молчание человека, которому есть что сказать, уже грех. Непрестанно ощущал он потребность всю душу открыть, целиком, без помех, не страшась, что ее растаскают по журнальным листам на клочки, вывернув перед тем наизнанку.
Смахнувши волосы с глаз, он внезапно сказал:
– Почти до самого пола опустивши руку с сигарой, словно не решаясь в такую минуту курить, лишь бы как-нибудь не спугнуть начинавшийся так внезапно новый рассказ, незнакомец так и вперился в него засветившимся взором.
Как тут было не продолжать, и он пропустил, что его сигара потухла, и вымолвил, держа ее в потерявшей чуткость руке, точно пожалился, точно молил, чтобы приголубили и чашу от него отнесли:
– Не ведаю, каким чудом и вынес ее, да и вынес-то, может быть, лишь оттого, что слишком мои там молитвы были нужны, ибо приближается ныне время молитв, и без бога ничего не сделает ныне никто в наших нынешних обстоятельствах и при нынешнем положении дела как всего мира, так и наших собственных дел, так уж ныне бесчестно, бессовестно все завелось.
Уловивши необычайное, странное в его речи, в его внезапно осиплом срывавшемся голосе, в несчастном выражении его опрокинутого лица, незнакомец загасил потихоньку сигару и отчего-то зажал ее в кулаке.
Едва приметивши его своеобразную, милую деликатность, и без этой маленькой деликатности ощущая, что перед ним готова раскрыться вся бесхитростная душа этого вполне постороннего, но чем-то ужасно близкого, уже почти дорогого ему человека, готовая, как он верил, всю беду пережить вместе с ним, он прямо приступил с середины, уже не мешкая более, машинально вертя свою потухшую сигару в руке:
– Два года назад, в феврале, я высадился с парохода в Бейруте. Меня порядочно поизмотала морская болезнь, я еле дышал и передвигался с трудом. Поотлежавшись в доме моего гостеприимного школьного друга, сирийского консула, мы отправились вместе в Иерусалим, в святые места. Везли нас злые упрямые мулы. Дорога тянулась берегом моря через Сидон, Тир и Акру. Под копытами мулов плескались плоские волны, а дальше по правую руку, на необозримую даль тускло блестело жидким оловом море, так что глазам было жутко и после морской болезни противно смотреть на него. С белесого неба прямо в лицо било горячее смутное солнце, похожее на адскую сковородку, на каких всем нам жариться когда-нибудь в преисподней за наши грехи. Слева оранжево пламенели и высились голые горы. Было душно и знойно, несмотря на влажное дыхание моря. Я прятал лицо под поля белой шляпы такой ширины, что сделался похожим на гриб, который из прохладного тенистого бора, один черт ведает, из какой крайней нужды, вышагнул на поляну под жгучее солнце, но вс е равно и шляпа не спасала меня, весь я облит был мерзким потом и ерзал в седле, как старая баба, которую везут помирать верст за тридцать к ближайшему лекарю по нашим смертоносным дорогам, а старая баба, виновато помаргивая беспомощными глазами, валится и валится набок под бодрые крики весьма озабоченных ее бесценным здоровьем родных: «Потерпи, потерпи, уж немного осталось!»