Там все бесновалось на площади, все было в разноцветных одеждах и в бархатных масках, паяцы и звери, маркизы и черти, ведьмы, ослы и пастушки, ни разбирая ни пола, ни возраста, не замечая сословий, чинов, помня только о том, что всякий есть человек, пели, орали, смеялись, корчили уморительные рожи, заставлявшие смеяться до слез. Катили сплошной вереницей повозки, шарабаны, щегольские коляски. В которых восседали сободно, открыто прекрасные римлянки из-за Тибра и с Корсо, сквозь прорези масок призывно играли шальные глаза, со всех сторон белым снегом падали шарики конфетти, и он тут уже сам выхватывал эти шарики из мешочка, привязанного для удобства к руке, однако на его суровом лице не плясали верные признаки праздника, он ощутил в тот же миг, едва завидя уже всю обширную картину веселья что нынче ему не до вечного города Рима, к тому же, если хорошенько размыслить, ползло неповоротливой черепахой одиннадцатое число февраля, и время карнавала давно миновалось, все это так, мираж, суета, воображенье поошиблось сглупа, бог с ним, должно быть, от чего-то иного засветлело в иззябшей душе.

И он в другой раз кропотливо перебирал причудливую вереницу нестройных воспоминаний, которые без устали сновали с утра, подобно ершам в глубокой воде, и вдруг обнаружил в той же темной воде какие-то светлые перья, однако ж сердце словно бы стукнуло радостней, и пальцы словно бы веселей забарабанили по стеклу, начавшему заметно тускнеть, оттого что солнце почти уже целиком было проглочено мглой.

Что ж, надобно поискать разумного смысла и в этих бессмысленных перьях, но чем-то ужасно мешало окно.

В тот же миг, отступив от окна, он побрел к противоположной стене, позабыв, что прежде намеревался согреться. Перед глазами вертелись ширмы, конторка, диван, однако же он, поглощенный душевной работой, не задумывался нисколько об этих посторонних вещах, сквозь которые будто виделись другие предметы: он словно бы сидел в придорожном трактире и приготовился с кем-то шутить, да вот с кем? Нелегко было бы сказать, уж так много проездился он по Руси.

Бодрость, нахлынувши на него чуть не каким-нибудь сверхъестественнейшим образом, вдруг потеплела, выбираясь наружу. Зная свойства нашей души менять настроения под воздействием даже слабых, тем более сильных воспоминаний, он тотчас поспешил увеличить ее, припоминая далекое или недавнее впечатление. Прошедшее приоткрывалось, словно неожиданным мановением раздвигались какие-то скрипучие двери. Едва ли не воинственным взором незнакомец окинул подрумяненную котлетку, решительно разломил ее стальной вилкой, подцепил еще чуть дымящее белое мясо, отправил в жаждущий рот, точно в печь подбросил полено, и заработал крепкими челюстями, опустивши долу глаза.

Он тоже, заражаясь богатырским его аппетитом, нацелился с какого боку ему приступить, но в тот же миг внезапно замерли несокрушимые челюсти незнакомца, рот приоткрылся брезгливо, кончики пальцев протиснулись между скрюченными губами, блестевшими жиром, и вытянули рыжеватую волосину. С брезгливым недоумением оглядевши сей странный предмет, точно вытянул гадину, глаза незнакомца полыхнули огнем, руки с очевидной угрозой опустились на крышку стола, стискиваясь в устрашающего вида кулак, судорожно вывалив се содержимое на тарелку, выкатил, точно гром громыхнул:

– По-ло-во-ой!

Заслыша этот зычный командный раскатистый голос, завидя эту побагравевшую шею и эти побелевшие выпуклости богатырского кулака, способного походя пришибить и теленка, он ожидал неукротимого российского буйства, остолбенев перд ним. Все было и слепо, и немо, и тупо в потрясенной душе. Он не предвидел, не думал, не находил, чем предотвратить эту нестерпимую гадость побоев или выдиранья волос, а толстая шея уже превратилась в кровавое пламя, зрачки побелели, резко означились желваки челюстей на в один миг похудевшем лице, и богатырский кулак все заметней вдалвливался в крышку стола. Еще миг, еще единственный миг. Еще миг, еще единственный миг…