Дани вызвали в полицию. И предупредили: то, чем он занимается, есть чистой воды подстрекательство и подрыв устоев государства. По-иному квалифицировать это нельзя, даже если он, например, сидит в ресторане и болтает смазливой официантке все, что придет в голову. И даже если его аппетитная слушательница ни слова не понимает из того, что он говорит. Правда, исполняя свои философские арии, Дани эффектно жестикулирует, а произнося самые ударные выводы, подмигивает девушке; официантка же, пересказывая беседы с Дани ухажеру, автомеханику, дразнит его: мол, содрать трусы да завалить девку на кровать – это всякий умеет, а вот на умные темы поговорить!.. На полицейских красноречие Дани такого обезоруживающего впечатления не производит; у них даже не хватает терпения дослушать его до конца: какое-то время они смотрят на его не закрывающийся рот, на брызги слюны, потом, поскольку им не хочется опять сажать его за решетку, просят, чтобы он немного унял свою словоохотливость. «Мы ведь не требуем, чтобы вы были против нас или за нас. Просто сидите тихо, и все». Но тут-то как раз и зарыта собака; не только мания преследования заставляет Дани, выйдя из участка, хватать такси и мчаться за город, на мусорную свалку, чтобы там разжечь костер из своих теоретических фантазий, совершая почти акт самосожжения, – возможно, это советует ему и здравый смысл. В такие дни Дани выглядит изнуренным и духом, и телом, у него уже нет желания оставить после себя в мировой культуре нетленные следы. Пророк с замком на губах; послание к человечеству комом стоит у него в горле, не в силах вырваться на свободу. Брат молча бродит по городу, который в каждой подворотне прелюбодействует с ложью.
«Темные очки? Не сниму, не проси! Нечего тебе смотреть мне в глаза. У меня и пробки для ушей есть, заглушу все звуки, на нервы действует этот шум. Они на все мои органы чувств поставили фильтры; что ж, тогда и я подвергну мир цензуре. Не говорить я не могу, но слушать себя – смертельно скучно. Что ты мне лоб щупаешь? Да, у меня жар! Плеврит. Вырваться хочется из самого себя. Они преследуют меня, а я преследую себя еще больше: здесь нужна революция. Не бойся: в один прекрасный день я встану в самом себе на сторону преследуемого. И не думай, будто я тебя не слушаю! Я как раз ломаю голову, почему у тебя не находится для меня ни единого слова. Может, я, по-твоему, всего лишь старый, изовравшийся шут гороховый? Что-то ты не торопишься возражать, должен заметить. И все-таки ты меня любишь? Как это у тебя получается? Что ж ты не говоришь тогда, что никакой я не шут гороховый? Я почему сижу? Потому что думаю: и чего это я не встаю? Как было бы здорово, если бы я умел молиться: Бог – он не стукач, ему я могу все сказать, что думаю, и если он есть, если видит меня, то наверняка понимает, что я лучше, чем думают мои недоброжелатели; понимает, что я лучше даже, чем ты. Почему ты не доверяешь мне? Ты считаешь, линия жизни у меня коротка и я самого себя пережил? Тут один иеговист предсказывал на прошлый год конец света. В этом году встречаю его: „Ну что, старина, живем?“ Он поднимает на меня взгляд: „А ты в этом уверен?“»
Дани вынимает визитную карточку, миниатюрную шариковую ручку, большими кривыми буквами пишет что-то. Когда места на визитке не остается, он пишет между строчек, потом поворачивает визитку и пишет поперек. Наконец, с торжественным выражением смотрит на меня: «Только что я зафиксировал самую выдающуюся мысль своей жизни. Если дано мне будет немного покоя, этого кусочка бумаги хватит, чтобы создать свой главный труд. Причем, заметь: в состоянии полного краха. Понимаешь? Этим трудом я сам вытащу себя из краха».