Меж черных мозолей и вен… —
Вот тело мужское.
Вот женское тело.
И жизнь– за секунду – взамен.
И как мы над жирной лазурной селедкой,
Над звоном стакана в пиру
Друг к другу рванулись!
Эх, век наш короткий!
Эх, вечное наше: «Умру!…»
Но ясная песня цвела и кричала
И в щеки нам била, как снег:
«Любите друг друга, начните сначала
Бровей ваших нежность… и век…»
И под общежитскую злую гитару
Мы друг через друга текли —
И маслом кухонным,
и детским пожаром,
И кровью небес и Земли,
И шепотом писем, похожих на воздух,
Что – из кислородных резин, —
И слезы всходили, как кратные звезды,
Над нитями наших седин!…
Улыбкой, дыханьем смыкались, впивались,
Сливая затылки, ступни…
Мы только глядели. Мы не целовались.
Мы были в застолье одни.
И замер гогочущий пир Валтасара.
И буквы вкруг лампы зажглись
Табачные, дымные…
Я прочитала.
И солью глаза налились.
Ты тоже те буквы прочел… Содрогнулся…
Но все! Пропитались насквозь
Друг другом! Дотла!… И ты мне улыбнулся,
И остро коснулся волос…
А кто-то селедку норвежскую резал!
А кто-то стаканы вздымал!
И, пьяный, безумный, больной и тверезый,
Всей песней – всю жизнь
обнимал.
Два урки, в поезде продающие библию за пятерку
Эх, тьма, и синий свет, и гарь, испанский перестук
Колес, и бисеринки слез, и банный запах рук!…
И тамбур куревом забит, и зубом золотым
Мерцает – мужики-медведи пьют тягучий дым…
А я сижу на боковой, как в бане на полке.
И чай в одной моей руке, сухарь – в другой руке.
И в завитсках табачных струй из тамбура идут
Два мужика бритоголовых – в сирый мой закут.
От их тяжелых бритых лбов идет острожный свет.
Мне страшно. Зажимаю я улыбку, как кастет.
Расческой сломанных зубов мне щерится один.
Другой – глазами зырк да зырк – вдоль связанных корзин.
Я с ними ем один сухарь. Родную речь делю.
Под ватниками я сердца их детские – люблю.
Как из-за пазухи один вдруг книжищу рванет!…
– Купи, не пожалеешь!… Крокодилий переплет!…
Отдам всего за пятерик!… С ней ни крестить, ни жить,
А позарез за воротник нам треба заложить!…
Обугленную книгу я раскрыла наугад.
И закричала жизнь моя, повторена стократ,
С листов, изъеденных жучком, – засохли кровь и воск!… —
С листов, усыпанных золой, сребром, горстями звезд…
Горели под рукой моей Адамовы глаза,
У Евы меж крутых грудей горела бирюза!
И льва растерзывал Самсон, и плыл в Потопе плот,
И шел на белый свет Исус головкою вперед!…
– Хиба то Библия, чи шо?… – кивнул другой, утер
Ладонью рот – и стал глядеть на снеговой костер.
Сучили ветки. Города мыл грязные – буран.
Глядели урки на меня, на мой пустой стакан.
И я дала им пять рублей за Библию мою,
За этот яркий снеговей у жизни на краю,
За то, что мы едим и пьем и любим – только здесь,
И что за здешним Бытием иное счастье есть.
Орган
Ночная репетиция. Из рам
Плывут портреты – медленные льдины.
Орган стоит. Он – первобытный храм,
Где камень, медь и дерево – едины.
Прочь туфли. Как в пустыне – босиком,
В коротком платье, чтобы видеть ноги,
Я подхожу. Слепящим языком
Огонь так лижет идолов убогих.
Мне здесь разрешено всю ночь сидеть.
Вахтерша протянула ключ от зала.
И мне возможно в полный голос спеть
То, что вчера я шепотом сказала.
На пульте – ноты. Как они темны
Для тех, кто шифра этого – не знает!…
Сажусь. Играть? Нет, плакать. Видеть сны —
О том лишь, как живут и умирают.
Я чувствовала холод звездных дыр.
Бредовая затея святотатца —
Сыграть любовь. И старая, как мир —
И суетно, и несподручно браться.
Я вырывала скользкие штифты.
Я мукой музыки, светясь и мучась
Вдруг обняла тебя, и то был ты,
Не дух, но плоть,
не случай был, но участь!
И чтоб слышней был этот крик любви,
Я ость ее, и кость ее, и пламя
Вгоняла в зубы-клавиши: живи