Стало только хуже. Ещё страшнее. Я почти поверил, что скоро умру. Вот прямо сейчас! Воздух потяжелел. Каждый вздох давался с трудом. В животе открылся портал в зиму, и холод начал расползаться по телу.

Скорее к солнцу! Туда, где лето! Туда, где жизнь!



Я ломанулся к выходу. Но запнулся о коробку и повалился на пол. Между прочим, ударил колено! А из коробки разноцветным веером рассыпались старые книжки, раскраски и фломастеры. Вот я бегу на улицу, спасаясь от немедленной смерти. И вот уже сижу и увлечённо рассматриваю содержимое коробки. Восемь лет. Это всё объясняет. А ещё через секунду я раскрашивал кролика в зелёный цвет. Зелёный фломастер оказался единственным, который не засох.

Я разглядывал своего кролика. И вдруг нарисовал тот самый велосипед утонувшего мальчика (ОК, предположительно утонувшего мальчика). Не знаю, с чего я вообще решил его нарисовать. Как-то само собой вышло.

Получилось, конечно, коряво. Но чары рассеялись! Велосипед стал обычным. Даже смешным. Всего лишь старый хлам с чердака. Мир вокруг обрёл прочность!

С тех пор я не мог остановиться. Когда накатывал страх, я рисовал! Всё подряд. Чайную чашку. Надкушенный бутерброд. Яблоки. Лампу и сахарницу. Стоптанные кроссовки. Чем обыденней вещь, тем больше мне хотелось её нарисовать. Потому что обычные вещи – это якоря. Они всегда одинаковые, что бы ни случилось. Бутерброд – это всегда бутерброд, а чашка всегда чашка. Пока я их вижу, пока могу потрогать, нарисовать, – я жив. И мир вокруг вращается по тем же правилам, что и всегда.

Потом начал рисовать людей. Правда, с людьми всё сложнее. Люди – не кроссовки. Люди текучи и переменчивы. Но на страницах моего скетчбука они всегда одинаковые. Это успокаивает.

Рисование стало привычкой. Мой способ понимать мир. Мой способ понимать себя.

А потом появился свет.

Такой разный. Неуловимый. Прозрачный. Густой. Свет – это клей, который собирает плоскости в единое целое, лепит из них объём. Как гравитация удерживает планеты на орбитах. Без света всё бы давно рассыпалось.

Свет способен превращать мгновения в красоту. А красота – это единственное, ради чего стоит жить.

Наверное, я начал снимать на плёнку из-за этого особого света, который получается только на ней. А может, потому что плёнка тоже реальна, осязаема! Материальный объект материального мира. Который мне так важно было фиксировать.

В общем, одна заморочка на другой. Как бы сказал Романовский: «Клиника!»

Сейчас мне тоже хотелось сохранить этот момент. Наверное, где-то в глубине я понимал его важность. А может, просто надвигалась гроза. Тучи нависли низко-низко. Ветер шатал сосны. В небе носились стрижи, а на моём лице расцветала диковатая улыбка.

Плёнка? Нет. Тут нужна бумага. Я сбегал за блокнотом, встал на то же самое место. Нарисовал сосны – длинные прямые линии. Штрихи распахнутых ворот. Прерывистая чёрточка – мелькает в траве тропинка. Прямо к дому. Растрёпанная акация прячет стеклянную веранду. Распахнутые окна второго этажа, которые я забыл закрыть. Тюлевые занавески трепещут на фоне чёрной древесины, словно лебединые крылья. И тучи – махровые завитки.

Последний штрих – моя кудрявая голова. Рома или кто-то очень на него похожий смотрит в распахнутые ворота. На тучи, что вот-вот рухнут вниз.


Глава 3

Курт

Первая тяжёлая капля упала прямо на рисунок. Карандашный Рома превратился в размытое пятно – призрак утонувшего мальчика (предположительно утонувшего мальчика). Я бросился к дому закрывать окна.

Дождь барабанил по шиферу. Громко и звучно. Словно кто-то сыпал горох в жестяную банку. Это вообще нормально, так любить дождь? Я вот люблю. До мурашек.