Стучу. Ответа нет. Опять стучу. Нет ответа. Дверь толкаю – сама собою открывается. Без щеколды, значит, человек живет. Никого не опасается: ни случайного забулдыги, ни лихого придорожника. Странно это: в стране нашей всегда, кто посмышленей, хоронились и прятались – и от чужого, и от своего. Вхожу. За секретером хозяин сидит, что-то пишет. Сидит к двери спиной. От секретера вверх две или три книжные полки тянутся: на них толстые книги в кожаных переплетах – фолианты старинные. В комнате полумрак. А перед пишущим слева свеча в подсвечнике стоит. Я дверь за собой прикрыть не успел – пламя заколебалось. Тут я соображаю, что на окнах изнутри ставни. Робею его окликнуть. Слава про него дурная идет, будто он – «злокозненный философ», а не только лекарь, и никому доброго слова не сказал ни разу.

Глядь – а он уж передо мной стоит и меня рассматривает. А я тоже на него уставился. На нем сюртук, который я только на картинах да в кино, прошлую жизнь изображающее, видел. Чело, как череп голый, а щеки обвисли, как у бульдога. Веки набрякли и синие припухлости под глазами. Отчетливо это я все вижу, потому что близко мы от открытой двери стоим.

Голос пронзительный, противный, без смягчения интонации:

– Богов боишься?! – будто обвиняет в чем-то.

– Почему?

– Они сны насылают. Неужто не знаешь?

– Забыл, – отвечаю, а сам думаю: «Вот это лекарь! Я ему еще ни слова, а он угадал все».

– Забыл ли? – усмехается он. – Поверить в это боишься – вот в чем дело. А сон – орудие Божьего промысла, будущее приоткрывает. Правильно истолкуешь – большая польза людям, да и тебе тоже.

– Не умею я толковать.

– Тогда смотри хотя бы. И запоминай. Толкователь найдется.

– Устал я, – бормочу. – Да и сны какие-то мутные, невнятные, государственных вопросов не касаются и личностей политиков наших тоже. О себе сны да о близких.

– А ты Фрейда вспомни. Сон и есть способ самопознания, порой общезначимого. Ты видишь то, что другие лишь чувствуют, ибо никто сегодня не знает, что будет завтра, но трясутся от страха.

– Не хочу я видеть этого!..

– Не хоти. А все равно придется. Неизлечим ты. Свыше тебе болезнь послана, – и вдруг приближает свое лицо к моему, в глаза мне заглядывает. – Хотя я готов помочь тебе, раз так мучаешься. Сумеешь в семипудовую бабищу воплотиться или хотя бы жить с ней – поправишься!.. В ту, что в твоем доме этажом ниже живет.

Все так же в комнату дальше пройти не предложив, отступает, а передо мной бабища эта оказывается – страшней войны. Сразу я ее вспомнил. В любую погоду ходит в тапочках с разрезанными задниками, одна пол лифта занимает, а амбре потом – в лифт не войти. Рот похабный, сальный, вечно жует что-то, глазки узкие, заплывшие, и вонючая, как протухшее мясо. К ней и приблизиться-то противно, а уж в нее воплотиться – слуга покорный!

А он издали фальцетом:

– Вот твое лекарство, твоя суженая. Примешь ее как муж – ничего тебе сниться не будет.

Отшатываюсь в ужасе. Тошноту чувствую, прямо к горлу подкатывает. А бабища надвигается, улыбается женской улыбочкой, и от того еще отвратнее делается. Рядом с ней откуда-то корыто с каким-то жирным, прогорклым варевом.

– Сладкий ты мой! – курлычет она. – Я уж и отрубей с требухой наварила. Нахрюкаемся и в постельку. Поласкаю тебя. Я и зимой согреть могу, я горячая. А ты потопчешь меня, как петух курочку.

И грудями своими прет мне в лицо. Растет она, а я перед ней маленький, слабый. Голову нагнула, губами слюнявыми к моим губам тянется, из пасти у нее запах такой, что не вздохнуть – смрадный, тягучий, настоянный. Жить с ней еще немыслимее, чем в нее превратиться. Закрыть глаза и не обонять, не видеть этого ее толстого брюха, утробы, скопища сала и дурной, плохо приготовленной пищи!.. И такое мне на каждый день и каждую ночь?! Уж лучше сны, мелькает в голове.