– Все боятся. И стыдного в этом нет. Только одни хорохорятся да на рожон лезут; так тем сразу рога отшибают. А видел я новичков вроде тебя… – Вертит чашку, что в его лапищах смотрится напёрстком. – Баб, правда, не было. Но вьюноши встречались, да и мужи твоих лет, сами хлипкие на вид, пальцем ткнёшь – уже помирают. Ну, думаешь, повезёт такому, если быстро отмучается…
– И что?
– И то. Кого-то… – Выразительно чиркает большим пальцем по горлу. – А другой, глядишь, и выжил. И откуда чего берётся! Испугается своего зверя так, что взбрыкнёт, наподдаст тому по печени – и жив! Трясётся, а сам гордый, трофеи подбирает… Так что, лапушка, бояться можно. Главное при этом головы не терять.
Я молчу.
– Смотрю на тебя и думаю, что ты как раз из тех, слабеньких, да удаленьких. Вроде и вежлива, и терпелива, а стержень в тебе есть. Давеча ведь могла спокойно в дому отсидеться, так нет, за мной побежала, за парня новенького просить. Семеро мужиков во дворе собрались, небось, как-нибудь управились бы. Почему не пряталась?
Опускаю глаза.
– Я ведь неспроста тебе показал, как отрок «уходит». Ты этот миг помни, даже если совсем худо станет. Помирать плохо, но если уж и придётся – сразу домой перенесёшься.
– Домой… А как же Финал? – спохватываюсь. – В Финале уж… навсегда.
Не могу сказать «погибну».
– А до Финала ты, Ванечка, совсем другой дойдёшь, – спокойно говорит Васюта. – Ты ведь и так уже другая. Мудрее. Стойчее. С каждым квестом человек мужает.
Я… как-то не чувствую себя другой. Вздыхаю. Делаю глоток – и чай растекается огнём по жилам, изгоняя остатки ночного кошмара.
– У тебя в семье воевал кто-нибудь? – неожиданно спрашивает Васюта.
– Деды
– Оба живые пришли?
– Оба. Правда, один без руки, другой без лёгкого, но вернулись
– Видишь, вернулись. Рассказывала Гала о вашей страшной войне, помню. Думаешь, там твоим дедам легче было? И не сорок дней, а четыре долгих года?
Задумавшись, я отставляю чашку.
«…Самое страшное, что я видел в жизни – чёрное солнце над Днепром. Два дня чёрное от порохового дыма солнце, и два дня наш Днепр тёк горячей кровью», – вспоминал один дед Павел, мамин отец.
«…И вот волочёт меня эта медсестра-пигалица, меня, мужика весом под центнер, да с автоматом, да со скаткой, а у меня рука за землю цепляется и висит на одних сухожилиях, мешает тащить. Так она эту руку зубами отгрызла, потому как нож-то потеряла. Всё равно в госпитале отрезали бы…» – рассказывал как-то второй дед Павел, папин отец.
Люди четыре года ходили под смертью, в глаза ей глядели и – переглядели. Им было куда хуже, чем мне. Четыре года. У меня – всего лишь Сороковник. Фигня какая.
– Молодец, – говорит Васюта и, перегнувшись через стол, осторожно пожимает мне свободную руку. – Думай. Всегда помни, чьих ты корней, и предков своих не позорь. Всегда иди до конца, до точки.
– Ох, – нервно вцепляюсь в волосы. – Васюта, я вот ещё что спрошу. Ты почему сейчас так быстро появился? Не подумай, что я на что-то намекаю, но ты будто дежурил за дверью с этим полотенцем, дожидался…
И сбиваюсь от смущения. А он спокойно поясняет:
– В первую ночь всех новых скручивает. Морок это, Ваня, Игроком напущенный. – Он встаёт, огромный… надёжный. И я снова чувствую себе маленькой девочкой. – Неделя впереди спокойная, живи себе, приглядывайся. Многому успеешь научиться.
– За неделю-то?
Васюта вручает мне свечу в литом тяжёлом подсвечнике.
– Со светом вот посиди, чтоб мысли всякие не лезли… Здесь время другое, Ванечка, иногда день за год покажется, а уж неделя-то – у-у… Научишься.
***
Раннее утро встречает уже привычно: когтистой Нориной лапой. И кое-чем новым – незнакомыми звуками во дворе. Прислушиваюсь: как будто тяжёлый предмет тюкается в деревяшку. Негромко переговариваются два голоса.