– Не знаю, – сказала девочка медленно, печально и строго. – Ничего она мне не говорила и не давала. Ни-че-го.
– Ничего, говоришь… Вот хрень! Где ж их теперь искать? Хмыря этого, батю твово, что ли, опять трясти… Вот хрень! Чёртова семейка! Все в деда пошли, как один: концов не найдёшь, хоть за ребра вешай… – суровел дядя Игорь и поскреб дюймовый лоб. – Эй. Эй! Эй-эй! Ты чего, Лен? Ты присядь, присядь, успокойся… Вот хрень, этого не хватало! Андрюха, тащи нашатырь!
Прибыли к вечеру дед с бабушкой. Старик, увидав тело дочки, заухал обескураженным филином, пошел, шумно снося углы, по квартире. Бабушка скулила тихонько, а после притихла вовсе, вжалась в самоё себя и там, внутри, и кричала – и только хорошие, крупные, раздавленные постоянной, сызмальства и во всю жизнь, работой руки её яростно плясали от боли.
Девочка приезд стариков не застала – отнесенная в розовую спальню пучеглазым дядей Андреем, укрытая до подбородка легким палевым пледом, она была с мамой.
Глава третья
В янтарном автобусе места хватает двоим: внутри он куда просторней, чем может показаться извне. Вот ведь, никогда бы и не подумала! Две каталки стали впритык, и тела обнажённые – девочки и Валентины – соприкасались плечами, локтямим и бедрами, соденинённые тугими агатовыми шлангами с бледной восковой желтью присосок на суженных концах. Кожу под резиной чуть покалывало и холодило.
Водитель скрежетал и позвякивал ниже железным: как будто вытаскивал один за другим, осматривал, пересчитывал и скидывал снова в ящик большие, в килограмм веса, гвозди. С каталки видна была лишь спина его в пропотевшей насквозь шафрановой футболке да чёрный, в синь, каракуль головы. В распахнутую, исклеванную ржой дверь вместе с тяжелым и жарким воздухом заметало мелкий песок.
– …Вот и поедем, красавицы! – сказал, закончив и разогнувшись, он – всё тот же разулыбчивый не по воле кавказец. – С ветерком рванём, как положено! Ай, Андорра-мама!
Проскрипело, вскрипнув дважды, лязгнуло и отсекло. После лязгнуло еще раз спереди и слева. Автобус без желания завёлся и пошёл. Багровая ртуть термометра на белом блестящем столбе посерёдке грязного стекла, отделяющего грузовой отсек от салона, всползла далеко за тридцать.
Ехалось с пробуксовкой, в натяг – под колесами противился и не пускал гравий.
Девочке виделось, что где-то внизу, под автобусным носом – крепкий и жадный железный рот, и рот этот нагребает в себя без устали гладкое мясо камня, катает от щеки к щеке и размалывает с хрустом на стальных безжалостных зубах. После гравий закончился, автобус перестал жевать и побежал веселее. Девочка пробовала приподняться – кожа под присосками тут же тянулась и ныла сильней.
– Лежи тихо! – мать поддёрнула в досаде плечом. – Ты мне больно делаешь, дурёха!
Водитель сдвинул запальцованное жирно стекло, протянул матери прикуренную сигарету. Та, не поднимая головы, приняла, затянулась в два прерывистых раза и, выдувая дым в потолок, продолжала:
– Я уже говорила. Перед самой больницей. Говорила – только ты не услышала. Если я подохну, у тебя не останется никого. Ни-ко-го. И ты это понимаешь. Ты знаешь это сама. Не дура – моя дочь всё же! Помнишь, был разговор?
Девочка помнила. Разговор был, и не из душеприятных.
– Мне не нравится твой друг, – выдала тогда мать.
– Зато он нравится мне, – возразила девочка.
– Молчи и слушай! – сказала мать. – Я не хочу, чтобы ты с ним встречалась. Ему всего двадцать один, а я ни разу не видела его трезвым. Ни разу он не пришел к нам трезвым. Если со мной что-то случится… Это не тот человек. Я знаю, что говорю! Мне не нравится, что он пьет у нас дома, гадит, дрыхнет, блюет – и ни разу не попросит прощения за свои мерзости; мне не нравится, наконец, что он спит с тобой, и тоже у нас дома, и чуть ли на моих глазах…