Искуи, пораженная злостью этого монолога, вскинула на Жюльетту настороженный взгляд.
– Нет, мадам, нет, ничего не читала.
– Это книги о дальних странах, – сухо пояснила Жюльетта, словно Искуи заслуживала порицания за то, что не знает Пьера Лоти.
Со стороны Жюльетты было не очень благородно аргументировать аналогиями, которым собеседница ничего не могла противопоставить. Но Жюльетту можно было понять – в ее положении приходилось защищать свой мир от этого неизмеримо более сильного окружения.
По глазам Искуи нетрудно было догадаться, что ей есть что сказать. Но она ограничилась простой фразой:
– У нас есть старинные песни. Они очень хорошие.
– Спойте что-нибудь, мадемуазель, – попросил Стефан из своего угла, откуда он разглядывал Искуи.
Она только теперь его заметила. И только теперь ей стало ясно, что сын француженки – чистокровный армянский мальчик, без малейшей примеси иноплеменных черт. Из-под бледного лба смотрят неповторимые глаза его народа, а ведь эти детские глаза всю жизнь видели только доброе и приятное. Быть может, это открытие и побудило ее преодолеть внутреннее сопротивление и согласиться петь.
Пела она не для того, чтобы показать ничего не приемлющей Жюльетте, как хороши армянские песни. Она пела только для Стефана, словно то был ее долг – вернуть это потерянное дитя народа в его родной мир.
У Искуи был высокий, нежный голос, не чарующее сопрано взрослой женщины, а скорее – голос девочки. Но скорбный и мерный ритм ее мелодий превращал этот детский голос в голос жрицы.
Искуи начала с «Песни о приходе и уходе»65, которую привезла с собой в Зейтун из Йогонолука. Это была рабочая песня семи деревень, и не столько благодаря своему исполненному мудрости тексту, сколько размеренной, торжественной мелодии:
Слушая Искуи, Жюльетта явственно уловила то неприступное в ней, что проявлялось в обличье застенчивости или печали, да и в том, что Искуи отстраняла жюльеттины подарки, и было это не чем иным, как упорным сопротивлением, вопреки всем стараниям Жюльетты. И так как Жюльетта не все в песне поняла, то попросила перевести ей текст. Когда дело дошло до последней строфы, она с торжеством заявила: