Между тем, с торопливым течением дней погода на сиреневом море все более напоминала осеннюю, вода стала потихоньку остывать, послеобеденная жара спала, и ранние сумерки быстро переходили уже не в прохладные, а холодные вечера. Регине перепало несколько таких разрозненных, разбросанных по канве сновидений вечеров, когда глубокая, не просветляемая ни единым отблеском темнота заставала ее на островке. Дереник разводил костер, и они часами – Регина в широкой брезентовой куртке мужа, накинутой на зябкие плечи – просиживали у огня, то ли греясь, то ли просто глядя, завороженные, на игру пламени, как маленькие глупые кролики, которые жмутся к земле, зачарованные сверкающей змеей с холодными, как бриллианты, глазами. Просиживали молча или изредка обмениваясь ничего не значащими словами – это полумолчание вдвоем, которое Регине так и не удалось нарушить, уже не тяготило ее, она научилась находить своеобразную прелесть в этом безмолвном общении, даже дорожила им, тем более, что в последнее время сны стали сниться ей реже, не каждую ночь – обстоятельство, смущавшее и пугавшее ее.
Наконец, наступил день, когда ветер уронил к ногам Регины оранжево-желтый, причудливо вырезанный лист. Регина закинула голову, посмотрела в высоко поднятые ветви и увидела, что лес порыжел. И почти сразу – она и не успела привыкнуть к огненно-яркой рыжине – листья стали темнеть, еще одно-два появления на берегу, и лес оказался каштаново-коричневым, лишь кое-где проглядывали рыже-желтые ветки, точь-в-точь кокетка, обесцветившая по последней моде волосы отдельными прядями.
И вот Дереник принес к костру два больших бокала, до краев налитые красивым, вишневого оттенка вином, и сказал, печально глядя на Регину своими большими глазами:
– Лето кончилось. Пора возвращаться.
– Куда? – пролепетала Регина, напуганная этой печалью, и он коротко ответил:
– В город.
– Город? – собственный голос показался ей эхом. – Какой город? Тут есть город?
– Есть, – уронил он сумрачно, и у нее возникло мимолетное подозрение, что ему не нравится этот город, то ли непривлекателен сам по себе, то ли проигрывает в сравнении с островком и вольной жизнью, но она не стала расспрашивать, какой-то инстинкт заторопил ее, погнал дальше, мимо.
– А я? Как же я? Ты возьмешь меня с собой?
– Я не могу взять тебя с собой, – возразил он.
– Почему?
– Не могу.
Это «не могу» прозвучало, как положение, не требующее доказательств, и Регина вдруг поняла, что так оно и есть, но отступать без сопротивления было не в ее натуре, и она спросила дрогнувшим голосом:
– А здесь? Здесь ты мог? Ты же взял меня сюда.
– Я? Нет. Ты пришла сама, – снова возразил он, и Регина растерялась. Она ощущала в происходящем некую логику, но логика эта была ей совершенно непонятна, более того, казалась непостижимой, и эта непостижимость мучила ее, она старалась проникнуть в суть событий, ее слепая мысль металась и тыкалась в неодолимую преграду, отступала и вновь ползла вперед, как щенок, находя дорогу чутьем, в сознании ее возник и ширился, заполняя его целиком, сложный образ, главной составляющей которого был мрак, всеобъемлющий мрак, впрочем, не сплошной, а лоскутный, скопление множества мечущихся, перекрывающих друг друга теней, а где-то там вдали чистый и ровный свет, подобие восходящего солнца, и она сама, рвущаяся к этому свету, но вязнущая, как в паутине, в сплетении тянущихся во все стороны, пересекающихся, опутывающих ее слабое, с неразвитыми мышцами тело противных липких нитей. И все же она рвалась и билась, напрягая все свои ничтожные силы, и внезапно что-то словно с треском лопнуло, разошлось по швам, и свет стал расходиться сияющими лучами, неудержимо заливая ее измученное сознание.