Гриша, не желая слушать издевки, быстро зашагал прочь.

– А то – на Соловки! Там, сказывали, трудники нужны! По-ез-жай на Со-лов-ки!!! До-ро-га за мой счет!

– Не полез бы в петлю, – сказал стряпчий. – Зря ты так, Африкан Гаврилыч.

– А и полезет – невелика потеря. Возвращайся! У нас пообедаешь!

Это было приказанием, и Никаноров вернулся в дом. У Торцовых кормили без затей, да сытно: сам всем разносолам драчену предпочитал, жареного гуся, зимой – щи с солониной, летом – простую ботвинью. Стряпчий же любил плотно поесть, хотя на теле жир не откладывался. Да и было о чем поговорить при перемене блюд и после, когда хозяин угостит хорошей сигарой.

Гриша шел, и шел, и шел, думая именно о том, что беспокоило Никанорова: о крепкой веревке и подходящей ветке в саду или в лесу. Отчего-то ему казалось, что лучше проделать это под открытым небом, а не в помещении.

– Да, я жалок, да, я ничтожен, – шептал он, не замечая, что от него шарахаются прохожие. – Да, я – не человек, я – человечишка…

Ноги сами несли его, несли и как-то вынесли на Малую Благовещенскую. Это была приятная зеленая улица, с неизбежными вологодскими березками, народу в такое время там гуляло немного. Гриша остановился возле почтенного двухэтажного каменного дома и задумался – что-то с этим домом было связано…

Он заглянул во двор и все понял.

Там, во дворе, сидел перед мольбертом маленький кудрявый седовласый старичок в халате и малиновой бархатной ермолке, вдохновенно кидал на холст мазки, и лицо было совсем осмысленное.

– Врут же про него… – сам себе сказал Гриша и вошел во двор.

– Позвольте выразить вам свое уважение, Константин Николаевич, как светилу поэзии русской… – тихо сказал он старичку.

– Лошадка, – ответил старичок и указал на свою картину.

Там паслась на темном, почти черном лугу белая лошадь, щипля травку у подножия могильного креста, вдали стоял окруженный разноцветными деревьями рыцарский замок. Сбоку виднелся кусок моря с кораблями, в небе плавала бледная луна.

– О Господи… – прошептал Гриша.

Внезапная надежда оказалась тщетной. Поэт Батюшков, друг самого Пушкина, талант прекрасный и неповторимый, безнадежно сошел с ума. Говорили, раньше буйствовал, теперь вот успокоился, кротко сидит перед мольбертом и малюет лошадок.

– А хорошо бы… – сам себе сказал Гриша и пошел прочь.

Он думал – и впрямь, хорошо бы укрыться в безумие. Вот достойный приют для жалких и никчемных. Там нет ни наглых гимназистов, ни начальства, ни купца Торцова. Поместят в богаделенку, там как-нибудь прокормят. Матушку жаль, ну да и ей место в богадельне для чиновничьих вдов найдется. Безумие – желанный приют для человека, которому незачем жить.

– Чарский, стой!

Гриша обернулся. К нему спешил товарищ – Борис Шеметов, преподававший в той же гимназии математические науки и географию.

Борис был на два года старше, недавно женился, взял хорошее приданое и выглядел как человек, который совершенно доволен и жизнью, и самим собой.

– Ты отчего сегодня занятия пропустил? – спросил, подойдя, Борис. – Директор ругался.

– Да пошел он к черту!

– Чарский, что стряслось? Ну, говори живо!

– Ничего.

– Да я ж вижу – стряслось! Идем ко мне. Жена на весь день к сестре убралась, сестра у нее рожает. Идем, говорю тебе! Ишь, чего выдумал – директора к черту посылать. С голоду умереть, что ли, решил?

Борис чуть ли не силком затащил Гришу к себе, а там, как говорил преподававший Закон Божий отец Никодим, разверзлись хляби небесные – Гриша заговорил.

Он долго молчал о том, как влюбился в Лизаньку Торцову, как писал ей письма, как получил наконец и от нее короткую записочку, и вторую, и третью, как неопытная девушка прятала его послания на дне шкатулки с рукодельем, где они и были найдены матерью и старшей сестрой.