В шкафу я нашла старинный молитвослов. Медленно листаю его серо-голубые страницы, чтобы выпуклые шершавые буквы вдруг не рассыпались от времени. Книге больше ста лет. А значит, ее держал в руках не только мой дед, но и прадед. Листать эти страницы – это как взять предков за руки и, стоя плечом к плечу, прочитать молитву.
Ты чья?
Я Васина. Я деда Гриши. Я прадеда Данилы.
За моей спиной есть земля, есть дом, есть род. Здесь я это чувствую кожей.
Здравствуй, лес. Здравствуй, дом. Здравствуй, я.
В детстве мы гурьбой ходили купаться на местную сажалку, рукотворный пруд – с водорослями, острыми ракушками на дне, густым ковром тины, толпой деревенских детей. Но для нас это было целое море. Для полного счастья нужно было взять с собой в дорогу рогалики тети Марии, еще неспелые яблоки белый налив, компот и бабушкины блины. И купаться, конечно, до «синих губ».
Рядом с нашим «морем» был хутор. В то время в нем уже никто не жил. И все мы мечтали поселиться на этом хуторе. Просыпаться утром и идти купаться в «море». Вот бы так повезло.
В прошлом году местные из соседней деревни наняли технику, расчистили сажалку от водорослей, построили беседку, сделали пляж.
Дом на хуторе давно сгорел. Участок выкупил сосед. У него там стройка и пчелы. Он ездит туда из деревни на мопеде и летом каждое утро купается в «море». По дружбе сосед разрешает мне ходить по его хутору, слушать, как шелестят вековые липы, взмывать выше ели на качелях и совершенно не ведать преград.
Приехала сегодня туда. Походила. Посмотрела на просторы. Подышала. Села на качель, оттолкнулась ногой от земли и подумала, что, кажется, из всей нашей компании для меня это место – по-прежнему главный жизненный успех и везение. И, кажется, я максимально к нему приблизилась. То есть вообще не выросла из детских мечт.
Когда бабушка получала пенсию, надевала святочное платье, платок-хустку и шла в магазин. В коричневой тканевой сумке приносила ржаной хлеб, батон, пряники и банку той самой сгущенки.
Банка одна, а внуков четверо. Делить на всех доверяли нашей тете Марии. Она ставила на стол четыре эмалированные чашки с белкой на боку и разливала на всех. Мы сидели, затаив дыхание, и смотрели, как сгущенка перетекает из одной чашки в другую, пока не остановится на уровне хвоста белки.
Есть сгущенку было таинством. Мы для этого строили шалаш – забор, трава, одеяло – и усаживались в нем с кружками в руках. Ели долго. Прежде чем слизать с ложки сладкую лаву, я рисовала льющейся белой змейкой круги в кружке. А еще можно было высунуть язык и ловить струйку им.
Мы тогда не думали о том, кем станем, когда вырастем. Главным во взрослом мире было то, что можно купить себе одному целую банку сгущенки и съесть, не разливая на четыре кружки.
Прошло сто лет. Можно купить не одну, а пять банок сгущенки, можно даже построить шалаш и снова высунуть язык. У сгущенки тот же ГОСТ и цвет упаковки.
А вот вкус почему-то совсем другой.
Слово, которое точнее всего описывает этот этап моей жизни, – «возвращение».
Я вернулась не только в деревню. Не только туда, где родилась, но и к вере, от которой когда-то ушла. К делу – писательству, журналистике, – которое стало моим ремеслом.
Это место стало началом моей новой, настоящей жизни, где нет ничего лишнего. Где все подчинено смыслу и Божьему замыслу о тебе. Мне очень сложно стало уезжать из деревни, даже ненадолго. Вспоминаю работу в офисе и свое ежедневное желание куда-то непременно уехать, заполнить выходные, иначе рабочую неделю не протянешь. Живешь от поездки до поездки.
А сейчас купишь билеты и думаешь: «Зачем? Мне же тут хорошо». Уже в поезде открываю Бунина и сразу же читаю: «И правда, зачем я еду? А главное, всегда кажется, что где-то там будет что-то особенно счастливое, какая-нибудь встреча». Думаю о том, что Бунин, конечно же, смекал.