В тот вечер я заснул с письмом под подушкой и со смешанными чувствами в груди. С одной стороны, меня грело осознание того, что Барон не забывал и не оставлял меня на протяжении этих месяцев. Я был не один в своих походах, не один со своими проблемами. Просто не один. С другой стороны, надеяться на следующую встречу в ближайшее время явно не приходилось. А временная и территориальная – какой такой город, о котором рано было еще даже мечтать? – отдаленность делала ее и вовсе призрачной.

Тогда я решил до поры до времени держаться за те немногие материальные вещи, которые свидетельствовали о присутствии Барона в моей жизни. Помимо письма это были записка и карманные часы с девятью стрелками, которые я отныне таскал с собой повсюду. То и дело я открывал их, втайне от посторонних глаз, и любовался моим безвременьем. Как и требовал Барон, я начал снова учиться. Причем с таким рвением, что дивились не только родители и учителя, а и я сам. Мотивация встречи с Бароном оказалась самой мощной на свете.

И, конечно, он оказался прав. Как только взрослые поняли, что моя старательность не просто кратковременное явление, а надежная константа, они словно забыли про меня, и я смог предаваться поискам приключений с головой. Я искал новизну, и я чувствовал свободу. Все больше и больше. И мне казалось, что я умнее всех остальных. Умнее всех, кроме одного человека. Моего наставника. Но я был чертовски доволен собой.

В пятом классе я покорно выбрал французский. Я плевался от невозможного произношения и замудреной грамматики, я люто ненавидел Францию и придумавших такую назальную несусветицу французов, я всерьез собирался бросать это дело несколько раз, но всегда вовремя успевал опомниться. Не для того же я потратил столько лет за учебниками и зубрежкой, чтобы потом сдаться практически перед целью. Я держался. И в конце концов неожиданно добился ее. Той самой цели.

В восьмом классе, спустя три года мучений с этим неподдающимся языком, школьный оргкомитет с какого-то перепугу решил сделать нашему классу подарок. Сославшись на спонсорские деньги, нас отправили на закрепление французского в тот самый город, о котором до тех пор невозможно было даже мечтать. Еще сидя на чемодане в аэропорту, я никак не мог поверить, что это действительно происходит. Мне казалось, что нас должны остановить то на стойке регистрации, то на паспортном контроле, то на посадке. Остановить, рассмеяться и сказать, что все это было розыгрышем. Однако нас не останавливали, а пропускали. Пропускали и пропускали. Но я все никак не верил в эту сказку. Боялся поверить. Хотя где-то в животе уже закралось то сладкое и горячее предвкушение, на которое спокойно можно положиться, потому что оно никогда не бывает зря.

И тем не менее, только когда самолет оторвался от взлетной полосы и я впервые почувствовал то приятное головокружение, которому гораздо позже суждено было стать моим главным наркотиком, я наконец поверил, что лечу в Париж.

14

Больше всего этот город поразил меня не равномерной безупречной красотой, неземной элегантностью или атмосферой бархатно-богемного волшебства, а совершенно необъяснимой знакомостью. Со своей стороны, я ожидал отчужденного восхищения, подобающего инопланетянину, приземлившемуся на некой невиданной планете, и был просто-напросто ошарашен чувством глубокой узнаваемости.

Я даже впервые всерьез задумался над теорией реинкарнации и проживания нескольких жизней, доселе вызывающей у меня один снисходительный смех. А тут я никак иначе не мог объяснить себе, почему место, в котором я точно оказался впервые в жизни, резонировало во мне с такой мощью, что я даже мгновенно перестал спотыкаться о ненавистные французские слова и бросился в кипящий водоворот парижской речи с поразительной отвагой.