Я уже катался на машине и имел смутное представление о скорости.
– Ну, так себе, – деловито ответил я.
– Для нас действительно так себе, – согласился Барон. – Но, если учесть разницу в размере человека и мухи, все выглядит совсем иначе. Скажем, размер мухи – сантиметр. – Барон поднял руку и несколько раздвинул большой и указательный палец, демонстрируя габариты мухи. – Рост среднестатистического человека, ну, метр семьдесят. Не буду тебя мучить математическими уравнениями. В общем, если бы человек летел – или бежал, неважно – с равнозначной скоростью, как муха, эта скорость составила бы 4250 километров в час.
Это было явно много. Я не до конца мог себе представить, насколько много, но понимал, что скорее всего очень и очень много. Приличия ради я присвистнул.
– Вот именно, – поднял Барон указательный палец. – Для человека это совершенно нереально и непредставимо, а муха во время своего сумасшедшего полета еще успевает реагировать на окружение, опасности, регистрировать запахи и так далее. Значит, она живет несколько иначе, чем мы. В многократно ускоренном темпе. Или ты так не считаешь?
– То есть быстрее? Быстрее живет? – сообразил я.
– Именно! – обрадовался Барон и сразу резко подобрел. – Она живет быстрее! Для нее этот месяц – целая жизнь. Вполне вероятно – длинная. Время для разных существ течет по-разному. Оно под них прогибается. Понимаешь?
Я честно попытался представить себе прогибающееся время, но так и не смог.
– Но как же поденки? – вспомнил я передачу, которую как-то видел по телевизору. Меня тогда сильно впечатлил захватывающий дух белоснежный танец несчастных мотыльков, обреченных на неминуемую смерть. Красота и танцы, в моем понимании, никак не клеились со смертью.
– Что поденки? – вновь раздражился Барон. – Что вообще за дурацкое название! Ложное! Настолько ложное! Того, кто его придумал, надо публично казнить.
Я слегка опешил.
– Ну, это я, разумеется, горячусь, – согласился Барон, – но сути это не меняет. Как ты думаешь, сколько живут твои поденки?
– Ну… как?.. Один день? – ответил я, уже чувствуя подвох.
– А вот и нет! – прыснул Барон негодованием. – Все дело в том, что до того, как превратиться в мотыльков, твои поденки проживают вполне себе длинную жизнь на дне какого-нибудь уютного водоема. Только в виде личинок. Знаешь, сколько они там ворошатся?
– Сколько? – дыхнул я.
– От двух до четырех лет, – поведал мне Барон с ехидной улыбкой. – Четыре года для насекомого! Ты представляешь себе, насколько это не коротко?
– Это не коротко, – согласился я.
– Другой вопрос, разумеется, в том, хотелось бы тебе четыре года лежать личинкой на дне вонючего водоема? – презрительно повел он густой бровью.
– Совсем не хотелось бы, – выпалил я, долго не сомневаясь.
– Но сейчас речь не об этом, – тряхнул Барон гривой и раскинул руки по спинке дивана. – Речь о восприятии времени. А с ним и восприятии смерти. Насекомые и животные не боятся смерти, поэтому они и не боятся времени.
– А откуда вы знаете, что они не боятся смерти? – спросил я.
Барон снова вздохнул.
– Потому что они движимы инстинктами, – сказал он, рассматривая затылок Виртуэллы. – Естественно, какой-нибудь хомяк может сдохнуть от остановки сердца, если рядом с его клеткой посадить кошку. Кошка в этом случае, – потенциальный носитель смерти, ее исполнитель. Видимый и ощутимый в это самое мгновение. Но кошка – не сама абстрактная смерть. Хомяк не умрет от сердечного приступа, если представит себе кошку. Она должна быть видима и ощутима. Хомяк не в состоянии рефлексировать о тайнах и бренности хомячьего бытия. Хомяк не думает о смысле жизни, грубо говоря.