– Достаточно. Теперь у нас есть что приготовить на завтра. Зажги светильник, попадья, и поставь ужин на стол.
Я собрался уходить.
– Нет! Нет! Ты себе на еду заработал.
Мы уселись за низеньким круглым столиком, попадья положила на скатерть пару размоченных сухарей, поставила миску с солеными маслинами и кувшин с вином. Священник благословил еду.
– Ешь. Не стесняйся… Погоди-ка, есть у меня и просфорный хлеб.
Он сунул правую руку в большой, словно мешочек, карман подрясника и вынул оттуда круглый хлебец из отборной муки, пахнувший мастикой15. Затем он снова сунул туда руку, вынул горсть крошек и бросил их себе в рот. Несколько крошек запутались у него в бороде. Священник тоже принялся жевать, словно кролик, не выказывая при этом ни голода, ни удовольствия.
«Вот что значит святость, – подумал я. – Есть безмятежно и насыщаться несколькими крошками, как птица».
Я попробовал сделать то же самое. Затем я вытер губы тыльной стороной ладони и обратился к попадье:
– Можно взять немного воды?
– Налей. Не нужно спрашивать.
Кувшин стоял высоко на подставке, рядом с зеленым тернием. Я налил воды в стоявшую рядом медную чашку. Я пил, рассматривая обстановку дома. Что там было из утвари? Небольшая глиняная кадка с маслом, бочонок с вином, постель на каменном выступе… На стене висели две или три иконы и гравюра: «Взрыв Аркади». Настоятель Гавриил стоял с факелом у бочек с порохом, устремив взор ввысь: он приготовился поджечь порох. Вокруг него толпился народ, словно в церкви16. Я попытался отыскать там отца Янниса. Должно быть, это был мальчик, который, ухватившись за юбку матери, смотрел на бочки, ожидая увидеть, как взметнется вверх пламя…
Старец, по-видимому, догадался, о чем я думаю.
– Кого Бог возлюбил, того Он закалил в горниле своем. Таким ведомо, где обрести затем прохладу. Люди смотрят на них и говорят: «Полоумные». А Бог смотрит на них и говорит: «Они – очи мои в сотворенном Мной мире».
– Ты знаешь, старче, что я потерял отца и мать?
– Это и было твое горнило. Ржавчина спала с тебя. Я был в твоих летах, когда увидел, как мои родные пылали, словно лампады, в Аркади. Их смерть озарила меня, словно солнце. Не мог я больше жить в мире и стал священником. Так же поступили и некоторые другие, спасшиеся тогда от огня.
– Довольно о печальном, – сказала попадья. – Душа детская как мелисса: если причитать над ней, она расцветает.
– Должно быть, она была ребенком в другой жизни? – спросил я.
– Ну и наблюдательный же ты! – сказал старец.
– Нет, это тетя мне сказала, что многие животные и растения были когда-то людьми.
– Это Русаки сказала? Может быть. Может быть.
До слуха нашего донесся душераздирающий крик. Я и вправду почувствовал, как душа моя разрывается.
– Слышала их? Снова завели причитания, – сказал отец Яннис и нахмурился.
– Это родственницы Спифурены, – пояснила попадья. – Каждую ночь собираются у нее в доме, оплакивают Илиаса и проклинают убийцу.
– Думаю, это величайший грех – не открывать дверь Смерти, когда она приходит, – сказал старец. – Это – бунт Люцифера!
Я содрогнулся. Не знаю почему, мне вспомнилась мама.
9.
Лежа в постели, я слышал, как тетя кормит во дворе кур. Она созывала их всех, каждую по имени, и бросала им корм. «Хохлатка!.. Рябая!.. Гребенчатая!.. Обутая!.. Бесхвостая!..». Я понял, что она уже миновала решительный поворот и возвращалась в мир. Несколько дней до того казалось, будто она язык проглотила. И ее домашние животные тоже были печальны, потому что лишились своей хозяйки.
Как было уже сказано, на животных тетя смотрела как на людей, которые либо совершили тот или иной проступок и лишились за это человеческого облика, либо не успели еще стать людьми. Волк был для нее кир-Николо́с, лиса – кира-Мария, пеликан – дядюшка Фома, дрозд – кира-Ри́ни… В разговорах она зачастую упоминала о Глухом, о Хлебнике, о госпоже Попадье, о Чертополохе, о Маркосе, о Ткаче, о тетушке Бродяжке, о Хаджи-Светоче… Все это были животные или насекомые, как, возможно, вы уже и сами догадались по их именам, а именно в перечисленном мной порядке: мышь, черепаха, ласка, осел, мул, паук, блоха, петух. Были, конечно же, и многие другие.