Я бросился лицом на кровать. Подушка стала мокрой от слез. «Я – сирота! Сирота!» – повторял я, всхлипывая, и неподъемный камень навалился мне на плечи. Я чувствовал, что в доме у нас произошло что-то страшное, страшнее смерти. Об отце, пребывающем в зыбкой могиле, я не думал. То, что вызывало у меня головокружение, была живая смерть мамы. «Я – сирота! Круглый сирота!» – бормотал я в подушку. Я был слепым младенцем, которого отняли от кормившей его груди. Мир вокруг стал четким мраком.

Якумина сунула руку мне под живот и движением, от которого стало больно, перевернула на спину.

– Иди, поешь! И не стыдно тебе плакать?

Уже наступила ночь, и я чувствовал ее присутствие только по запаху. Я упрямо перевернулся на живот и уткнулся лицом в мокрую подушку. «Есть? После того, как я не пошел купаться, хоть мама разрешила?».

– Я не голоден!

Есть мне и вправду не хотелось. При одной мысли о еде возникало чувство тошноты. Если мама не принесет мне еду собственноручно, я останусь голодным навсегда. Есть мне не хотелось. И пить тоже. Я дрожал от страха.

Меня одолел сон… Мы с мамой искали на дне моря утонувшего отца. В глазах у меня нестерпимо щипало, ужасная губка прилипла к ресницам, я пытался оторвать ее, но руки не могли дотянуться. Я потерял маму, хотел позвать ее, но мой голос заглушала вода. «Где я?». Я простирал руки: в море нет дорог, белая слепота разливалась от глазниц вглубь до самых внутренностей, царапая их так, как свет царапает израненные глаза. Затем вокруг меня распространился кромешный мрак, я погружался, словно под ногами у меня распахнулся люк: холодный слой моря покрывал меня, я навсегда потерял маму, следующий люк поглотил меня, я все глубже и глубже погружался в молчаливую бездну…

– Мама!

Должно быть, мой крик разорвал воду. Ее рука схватила меня за волосы, вытащила на пенную волну. Я изо всех сил бил ногами, вертелся, спасаясь от пелен моря. Мама склонялась надо мной.

– Мама! Ты любишь меня?

– Молчи.

– Ты любишь меня?

– Не знаю.

Мир вокруг потемнел. Я вытянул вперед руки, словно слепой. И потерял сознание.

2.

Болезнь продолжалась несколько недель. Должно быть, я перенес ее в забытьи, в ничем не нарушаемой тишине: она осталась в памяти как нескончаемые послеполуденные часы лета, когда не слышно даже шелеста листьев. Некоторые звуки, совсем слабые, бесшумные – очень медленный поворот дверной ручки, ложечка, скользящая кругом по чашке, – настолько сильно ранили мне слух, что еще и сегодня вспоминать об этом больно. Какие-то ядовитые мысли терзали меня. Я думал, что если усну, то потеряю зрение и, проснувшись, уже не обрету его снова. Я боялся, что в этой бездонной темноте у меня отнимут маму… Все мое существо боролось с забытьем, в которое я погружался, стремилось удержаться на скользком берегу, на который я скатился.

Окрепнув и встав на ноги, с каким удивлением обнаружил я, что все вещи находятся на своих местах, с какой ненасытностью узнавал их снова! Присутствие их казалось мне странным и в то же время беспредельно желанным: виноградная лоза, покачивающаяся у окна, птичка, поющая в клетке, солнце, лижущие мне руки, словно собака… Какой восторг вызывало все это! Возле нашего дома стояла церковь Богородицы, и ежедневно в полдень колокол ее звучал так, будто звонили прямо над нашей крышей. Прошло столько недель, а я его не слышал! В полдень того дня, когда я снова насчитал тринадцать ударов звонаря Ане́стиса, мне показалось, будто я снова возрождаюсь к жизни.

– Мама! Мамочка! Ты слышала? Тринадцать!

Мой голос прошел сквозь стену, и мама поспешила ко мне.