Назавтра в семь утра мы все: я со Стасом, Ульян с Ниной и даже Лека, которая, чтобы успеть в школу, спокойно могла бы подрыхнуть еще полчаса, как штык, торчали перед телевизором. Телевизор у Нины с Ульяном стоял на кухне – как месте общего пользования, – можно было бы подавать на стол, готовить завтрак, но вместо этого все расселись на стульях и мертво вросли в них. Конёв на пару с ведущей-женщиной объявляли сюжеты, комментировали их, делали подводки (я оснастился уже и таким термином), сюжет следовал за сюжетом, а мой пчеловод все стоял где-то на запасном пути. «Ну так что? Где ты? Когда тебя? Ты не перепутал ничего? Точно это сегодня должно быть?» – находили нужным время от времени, томясь нетерпением, спросить меня то Ульян, то Нина, то Стас. И больше всех исходила нетерпением Лека: «Дядь Сань, ну когда? А может так быть, что совсем не дадут?»

Я был способен отвечать только нечленораздельными междометиями. Мычать – вот уж в полном смысле этого слова. Хотя надежда меня не оставляла. Я вообще считаю, что надеяться на положительный исход любого, даже гиблого дела – это более верно, чем предаваться отчаянию. Если, конечно, надежда не покоится на голом желании, а обоснована какими-то разумными обстоятельствами. Я уповал на то, что Конёв вчера так вложился в этот сюжет о пчеловоде. В известной мере это ведь был и его сюжет!

Мой голос зазвучал из динамиков, а на экране побежал подмосковный пейзаж, снятый из окна машины моим оператором, без всякой подводки – вдруг, сразу после предыдущего сюжета. Постояла-постояла в глухом молчании заставка программы – и экран ожил, а из динамиков зазвучал голос. Я себя не узнал, я и понятия не имел, что у меня такой голос, я увидел кадры пейзажа, удивился – как похожи на мои, но Стас, больно двинув меня под ребра локтем, завопил с удивлением, тыча пальцем в телевизор и переводя взгляд с экрана на меня, с меня на экран:

– Так это же ты!

Похоже, до этого мига он все же не верил в мой рассказ о вчерашнем дне.

– Тихо! Не мешай! Молчи! – жарко набросились на него Ульян с Ниной.

– Не мешай! – страстно подала свой голос и Лека.

Я сидел, смотрел, как то, что вчера было бесформенной, текучей жизнью, сегодня, вправленное в рамку экрана, представало сюжетом, и теперь, подобно Стасу минуту назад, в то, что происходящее – реальность, не верил уже я сам.

Я не верил – и, однако же, это было реальностью. Самой подлинной, реальнее не бывает. Задуманное осуществилось, то, чего я хотел, удалось, желание мое облеклось в плоть.

Произнесенная моим голосом, с экрана прозвучала моя фамилия, фамилия оператора, кадр со мной, держащим микрофон перед губами, исчез, заместясь кадром с Конё-вым и его напарницей-ведущей, и меня сорвало с места, я вылетел на середину кухни, подпрыгнул, выбросив над собой руки, подпрыгнул еще, а потом бросил руки вниз, на пол, с маху встал в стойку и пошел на руках в коридор.

Я прошел на руках до самого конца коридора, до запертой на щеколду двери ванной, общей с другой квартирой. Постоял около нее, упираясь ногами в притолочный плинтус и, обессиленный, опустил ноги.

Стас, Ульян, Нина, Лека – все толклись передо мной. Я встал на ноги – и на меня обрушился их четырехголосый шквал поздравлений. В котором самым внятным был звенящий голос Леки.

– Дядь Сань, я вас люблю! Дядь Сань, я вас люблю! – кричала она.

Потом я различил голос Стаса. Он вопил:

– Ништяк, пацан! Заломил Москву! Так с ней! Чтоб знала нас! И сыты будем, и пьяны, и нос в табаке!

– Будем! Еще как! – с куражливой победностью, в тон ему отозвался я. – Дадим Москве шороху!