Это место было домом для таких же, как само здание, удивительных вещей – вещей ручной работы, неподвластных законам Криптопоса и стареющих только от времени. Мебель, украшения, декоративные статуэтки, музыкальные шкатулки, гравюры, безымянные механизмы неизвестного назначения – они существовали сами по себе и не нуждались в подпитке от почившего Мастера.

Дрозд подрабатывал здесь музейным смотрителем – когда сбегал в Приграничье. Чистота, благостная атмосфера, запах дерева и лака, отсутствие постоянного коллектива (тут у многих гибкий график: всё-таки самый нестабильный пласт мира, людей швыряет туда-сюда чаще, чем они посещают парикмахерскую) – Дрозда всё устраивало. Разве что смотреть на посетителей и изображать при этом удовольствие было тяжело. Мужчины и женщины, молодые и не очень – они редко приносили сюда искренний восторг и почему-то очень любили всё расплёскивать. Слова, эмоции, чувства…

Дрозду никогда не нравились фонтаны – шумные, нарядные, в каменных рюшечках – нравились родники, как в глубине старого сада у бабушки. Или в горах.

День выдался как никогда тяжёлым: что-то не отпускало, будто напряжённый нерв в кончике мизинца. То и дело вспоминалась трещина на глиняном мальчике, спасающем ежа. И другой мальчик, который плакал за спиной, а ещё – брошенные под кустом цветы и строгие глаза старухи. До боли знакомые.

А посетители были обыкновенные: они расслабленно гуляли по залам, фотографировались и перешучивались, и им, как всегда, не нравилось, что рядом маячит, нанося урон их чувству прекрасного, какой-то осёл в родинках и давно вышедших из моды тряпках.

– Боже, милый, ему сто шестнадцать, сто шестнадцать! – слышалось из угла, в котором обжился массивный буковый стул с мягким сиденьем и резьбой на изогнутой спинке.

Звучало как приговор. Словно пару голубков нечаянно забросило в дом престарелых, а они подумали, что это антикварный магазин. Сто шестнадцать лет! Ну-ка, у кого больше? Сто девятнадцать? Сжальтесь, столько не живут! «Милый» снисходительно усмехается и глазеет: всегда занятно поглазеть на диковинку, и, в конце концов, на что ещё может сгодиться этот дед, раз уж нельзя воспользоваться им по назначению?

– Молодой человек, а чего вы так на нас смотрите?

«Вы бы, Ванечка, поприветливее, – говорила Анна Иосифовна, старший научный сотрудник музея. – Улыбайтесь. Это тоже ваша должностная обязанность. Не сжимайте губы, как будто вас хотят напоить помоями».

Дрозд хмурился, горбился и сжимал губы ещё плотнее.

Вечером он тщательно протёр старый буковый стул тряпкой, словно на него не пялились, а плевали, и долго сидел рядом на корточках. Утешал, впитывал запах и положительную энергию, с благодарностью поглаживая тёплое дерево кончиками пальцев.

– Ты не переживай… Что с них, с разорителей, взять?

Тревога, однако, никуда не делась.

Он снял наличные в ближайшем банкомате, купил упаковку пельменей и зелёный чай и поехал обратно в студию. А потом топтался перед дверью и тщательно шаркал ботинками о порог, чувствуя себя воздушным шариком, который наполнили раздражением и беспокойством, а ветер всё норовит подбросить его вверх да сдуть куда-то в сторону.

Как там, внутри? Стало хуже?

Но войти невозможно – никак невозможно. Забыто, выпущено из внимания нечто важное – и, если не вспомнить что, произойдёт катастрофа.

Со стороны перекрёстка, где утром не работал светофор, неслись наглые сигналы машин. Никакой бабушки там, конечно, уже нет – вместо неё на безропотном куске бетона гордо красуется мятая пивная банка или киснут потерянные кем-то перчатки…

Он всё же щёлкнул ключом и переступил порог. Внутри стояла тихая прохлада, в темноте слабо мерцало окно, и свет уличных фонарей мягкой ладонью гладил обрубленное плечо вечно измождённого, лохматого Сенеки. Дрозд хлопнул по выключателю и несколько минут стоял над умывальником, брызгая на лицо холодной водой. Хотел прилечь и подумать, но оттоманка у стены оказалась завалена холстами в рулонах и старыми футболками с разводами краски, а под всем этим обнаружились две стопки пожелтевших книг. И в одной книге страница была заложена помятой фотографией.