– Я какой во время войны была, такой и осталась, – сказала мама. – Хотя и в комсомоле состояла.

– Не запуталась в земных и небесных партиях?

– Нет.

Ответ мамы прозвучал так твердо, что даже отец кивнул головой.

– Ну, а я, например, откуда взялся?.. – «Майор» заметно сник и его вопрос прозвучал довольно неуверенно. – Я имею в виду, потом, после войны?

Даже я понял, что его вопрос относился к утверждению, что «на войне атеистов не бывает».

Мама пожала плечами:

– Не знаю. Все зависит от того, до чего вы тут сейчас дофилософствовались.

«Майор» кивнул.

– Пока ни до чего, Катюша. Вот мы сидим и разбираемся.

Прежде чем закрыть за собой дверь, мама оглянулась и сказала:

– Вы только не очень-то тут… А то знаю я вас, атеистов. А ты, – мама строго посмотрела на меня. – Марш отсюда!..

Я послушно вышел, но у мамы было слишком много дел, чтобы уследить за мной…

5.

«Майор» продолжил свой рассказ с заметным трудом, словно что-то внутри мешало ему.

– Я так думаю, что в семейной жизни с Валентиной у меня все как-то слишком сладко было… Сладко до ломоты в зубах. Словно ешь мороженное и оторваться не можешь. И верил я не жене, а той сладости, в которой жил.

Письмо получил… и наплевал на все. Такая боль в груди была – хоть вешайся. Еще напиться толком не успел, а уже рыдал и чуть ли гимнастерку на груди не рвал. Сейчас мне смешно: я ведь почему не застрелился?.. Потому что о пистолете забыл. Весь мир сжался до размеров стола, бутылки спирта на нем, банки тушенки рядом и тусклого окна между серых стен. Мог, мог бабахнуть с дуру!.. Импульсивно, так сказать. Уж слишком большую решительность война в людях воспитала. Я ведь до «Смерша» обыкновенным ротным был и в атаки не раз бегал. А там, главное, – решиться на все за полсекунды. Рванул пистолет из кобуры – и все…

Придремал я немного лежа мордой на столе, потом поднимаю голову – напротив меня полковник Ершов сидит и пальцами по столу барабанит. Хороший был человек, Николай Егорыч. Строгий, но… не знаю… понимающий, что ли? В общем, умный мужик. И про то проклятое письмо жены он уже знал.

Спрашивает меня Николай Егорыч:

– Пьешь, значит, собака?

Я с ухмылкой в ответ:

– Гав-гав-гав!.. Так точно, принимаю спиртное, товарищ полковник!

Помолчал Егорыч. И снова пальцами по столу – трам-трам-трам… Не на меня смотрит, а куда-то мне за спину. Думает… Лоб морщит, словно пересчитывает что-то. Не знаю, может быть, прикидывает в уме не тянут ли мои прегрешения сразу на расстрел.

Минута прошла, он спрашивает:

– Тебе сколько лет?

Смешно!.. Возраст-то мой тут причем?

– Двадцать восемь, – отвечаю.

– Сколько раз женат был?

– Один.

– Всего?..

– А сколько надо-то?

– Любил жену?

А у меня вдруг слезы из глаз ка-а-ак брызнут! Ответить ничего не могу, только головой киваю.

– Ладно, – говорит Егорыч. – Мы с тобой так договоримся: пьешь сегодня, пьешь завтра, послезавтра отлеживаешься и ни капли спиртного в рот. А в четверг – за работу. Если приказ нарушишь – под трибунал пойдешь.

Я сквозь слезы ору как сумасшедший:

– Приказ ясен, товарищ полковник: два дня принимать спиртное, а в четверг, – как штык, на работу!

Прежде чем уйти, Егорыч пистолетик мой все-таки забрал. В общем, он по-настоящему умный был, а не только потому, что полковничьи погоны носил.

Прежде чем дверь за собой закрыть, оглянулся и сказал:

– Скажи спасибо, что сейчас не сорок первый год.

6.

– Приказ Николая Егорыча я выполнил, только в четверг на работу не вышел. Ночью забрали меня в медсанбат – заболел. Температура – сорок один с хвостиком. Говорят, бредил… Такую здоровенную простуду я подцепил, что в сочетании с румынским дрянным спиртом она меня чуть на тот свет не отправила. Я ведь без шинели за спиртом к ребятам-разведчикам бегал, а время – гнилая европейская зима. Вроде бы и не холодно было, но такая сырость вокруг, словно мы в старом колодце вдруг оказались.