Он был противен ей. Впрочем, как и они все, тюремщики. Но Авдеев был противен особенно. Ей хотелось плюнуть в его харю, и она тут же одергивала себя, упрекала в бесчувствии и злобе, тут же, на ходу, где заставало ее это чувство – в коридоре, в столовой, во дворе на скудной бледной прогулке, – пыталась молиться, и молитва выходила плохо, застревала не только в горле – во лбу, в сердце. Больная, длинная заноза. И мучит, и колет, и вытащить нельзя. И теперь уже никто не вытащит.
Ее Ники провел бессонную ночь из-за криков пьяной солдатни; он лежал на кровати, уже одетый. Лег в штанах и гимнастерке поверх нищего, в дырах, покрывала. Это не было покрывало инженера Ипатьева; комендант откуда-то распорядился доставить его, вместе с огромными, величиной с добрую шубу, подушками, набитыми смрадным старым пером. Может быть, из блошиной пролетарской ночлежки?
Аликс дернула углом рта, и ее лицо стало напоминать ожившую белую венецианскую маску.
Она хотела поздороваться с этим человеком – и не поздоровалась. Не могла.
Стала совсем плохой христианкой, никудышной.
И Авдеев, тоже не здороваясь, торжествующе сказал:
– Ну как почивали… граждане?
Через шматок молчания добавил:
– Арестованные.
– Благодарю. Ужасно, – подал голос с кровати царь.
И царь тоже не мог говорить с Авдеевым. Мало того, что он их унизил по приезде – он продолжает унижать их и сейчас, и всякий день! Царь напряженно думал, чем и как он, по рожденью и по праву царь, мог бы унизить это красное отребье, бывшего слесаря. Думал, кривил рот, по лбу его текли и извивались мучительные морщины, но так ничего и не придумывалось ему этакого, чтобы Авдееву вдруг стало больно. А потом он так же, как Аликс, останавливал себя и упрекал: «Как можно! Господь создал всех, всех людей одинаковыми! А эти люди, они просто заблудились! Их просто нашпиговали дикими идеями… И они запутались. Им можно, им надо помочь!»
Но как, чем помочь? И будет ли эта помощь принята? Царь не знал. Говорить с ними о Христе? Они Его отвергают. Для них Бога нет уже давно; с самого начала революции, о которой, как они говорят, они всю жизнь мечтали, они приближали ее, не шли, а просто бежали к ней, брели, спотыкаясь о смерти и ссылки, ползли. И вот доползли. И она обернулась братоубийственной войной. «Авдеев, ты мой брат! И я бы обнял тебя, и расцеловал на Пасху, троекратно. А ты… морду воротишь. Ты – меня – презираешь! Ты ненавидишь меня, я же вижу; но я, я должен тебя – любить! Как мне это сделать? Как мне сделать это искренне, по-настоящему, как, так это делал, умел Христос?»
– В чем ужас-то?
Николай скинул с кровати обмотанные портянками ноги на пол. Долго натягивал сапоги. Потом медленно, очень медленно поднял лицо к коменданту. Лицо царя, прежде такое приветливое и сияющее, все неистово заросло бородой и напоминало грозовую тучу.
– Ваши, – он подчеркнул это, – ваши солдаты всю ночь буянили. Что они праздновали? Свадьбу? Крестины?
Авдеев уже нагло смеялся.
– Скажите, а вы, гражданин полковник, никогда, в армейскую свою бытность, не веселились, не гуляли, не… кутили? Или, вы хотите сказать, вы никогда в жизни не пили водки? С мужчинами такое бывает.
Царица так и стояла около зеркала. Вертела в руках пузырек с духами «Shypre» Франсуа Коти. Потом поставила духи на зеркальную тумбу, они зелено, алмазно отразились в зеркале; схватила кисти своего шелкового капота и стала нервно щипать их.
– Почему же нет. Я веселился. Но в тех местах, где рядом за стеной не спали.
– Ничего! Ведь перетерпели же? – весело крикнул Авдеев.
Авдеев понимал, что издевается над царями. И это доставляло ему ни с чем не сравнимую радость, даже счастье. Слесарь, он теперь распоряжался царской семьей! Вот как вознесла его жизнь! Когда она его еще так вознесет? Да, видимо, уже никогда. Значит, надо ловить этот миг удачи. И пусть неудачник трясется в рыданьях. А он – празднует! Это он сегодня празднует! Да каждый день с царями – как день рожденья; какое удовольствие их топтать, видеть, как глаза бывшей императрицы темнеют от ярости!