И снова удивился: раньше так к их бестолковому, жучиному гудению тщательно, с подозрением, не прислушивался.
– А Панкратов-то у нас игде?
– Исчез! Корова языком слизала!
– Таперя гуляй, рванина!
– А чо гуляй-то, чо? Раскатал губищу-т!
– Да на Совете он.
– Как так?
– Как, как! На нашем Совете!
– На Тобольском, да-а-а-а!
– Срочно собралися.
– А чо срочно? Беляки подступают?
– Сам ты беляк! Заяц!
– Но, ты мне…
– Спирьку я посылал туды. Уж цельный день сидят. Спирька бает: так накурено, так!.. Насмолили, аж топор вешай. И грызутся.
– А что грызутся-то?
Козья ножка дотлевала, красная крохотная звезда пламени медленно, но верно добиралась до Михаилова рта. Искурил, на снег горелого газетного червяка бросил. Сапогом прижал.
– Да то… Спирька-то глуп, барсук, туп… а запомнил. И мне донес. На комиссара бочку катят. Обличают. В мягкотелости! Добр, кричат, ты слишком. Велят с бывшими энтими, с царями, обходиться суровей.
– Дык куды уж суровей. В голоде держим их, кисейных, в холоде. К иному ведь привыкли.
– Ну да. К перламутровым блюдечкам, к чайку с вареньицем из этих… этих, ну…
– Баранки гну!
– Из ананасов.
– Они и вишневое небось трескали, и яблочное. Чай, в Расее живем, не в Ефиопии.
– И чо хотят-то? Штоб мы их… энто самое?
– Дурень. Спирька тебя умнее. Сдается мне, за решетку их хотят затолкать. Дом – одно, тюряга – другое, понимай.
– Врет он все, твой Спирька! Брешет!
– Это ты брешешь, кобель блохастый.
Беззлобно перебранивались, кашляли, под нос песни гудели. Всяк скучал по дому. А он, Михаил, по Новому Буяну – скучал?
Спросил себя: тоскуешь, гаденыш?
Отчего-то себя гаденышем назвал, и стало смешно до щекотки.
– А эти, эти! Попы, хитрованы! Вот кого надо удавить. Передавить всех, как вошей. К ногтю, и делов-то!
– А чо ты так на них? Попы они и есть попы. Были всегда.
– Газеты читай!
– Да я ж неграмотный.
– Врешь! Я видал, ты помянник мусолил.
– Да у меня матери година. Помянуть хотел.
– Видишь, читаешь, значит!
– А чо в газетах-то?
– А то. Патриарх Тихон на большевиков – анафему!
– Ана-а-а-фему?!
– Анафему, вон как…
– И чо? Велика ли сила в той анафеме? Сказки поповские все это!
Михаил отнял ногу от снега. Подошва сапога отпечаталась глубоко и темно, словно белую сырую простыню прожег утюг. Окурок лежал тихо и мертво, вмятый в снег.
«Сказки, сказки», – повторял про себя Лямин, все ускоряя и ускоряя шаг.
…Взбежал по лестнице в дом. В коридоре дверь чуть приоткрыта. Ввалился боком. Знал: там не пусто. Прасковья стояла у окна. Взгляд ее уходил далеко в морозную синеву, она будто нить тянула сразу из двух зрачков, а некто огромный, заоконный ту нить на холодный палец наматывал.
Обернулась, да уж лучше бы не оборачивалась. Ее лицо с широкими, косо срезанными скулами будто медной плошкой покатилось в лицо Лямина, и он отшатнулся от охлеста безжалостных глаз.
– Ну что ты, – шептал, как норовистой лошади, все-таки шагая к ней, себя превозмогая.
Женщина, он видел, сложила рот для того, чтобы смачно плюнуть. Ему в лицо.
– Плюй! – крикнул он.
Она неожиданно и круто повернулась к нему спиной.
Потом странно быстро наклонилась. Вцепилась себе в ремень. Истеричные пальцы не сразу справились с застежкой. Он изумленно глядел, как спадают с ног бабы солдатские порты.
Белизна ляжек ошеломила. Пашка наклонилась до полу, выставив белый крепкий зад. Ягодицы торчали незрелыми помидорами. Ладонями она трогала, ощупывала половицы, как если бы они были живые рыбы и уплывали, ускользали.
– Ну! – теперь крикнула она. – Что стоишь! Валяй!
Туман заклубился передо лбом, надвинулся на лоб плотной серой шапкой. Ноздри, раздувшись, поймали женский запах. Ноги уходили, а нутро оставалось. Качался, как в лодке посредине реки.