До сих пор вспоминаю тот октябрьский вечер: блеск роскошных витрин универмага, дрожание в лужах жёлтых пятен фонарей, строгое мерцание кремлёвских звёзд. Всё – как на присланной тобою открытке. До сих пор мне не даёт покоя твой взгляд. Не холодный, твёрдый, пронизывающий, какой у тебя был в стенах нашего ведомства, а живой. Когда на нас обрушились потоки воды, ты, вдруг рассмеявшись, подобно студентке, выдержавшей экзамен, звонко крикнула «Бежим!» и, схватив меня за рукав плаща, потянула под арку магазина. Придерживая шляпу, я неуклюже огибал вспененные лужи и спешил за тобой – игривым мотыльком, порхающим в ярком свете витрин. А там, словно усыплённые шумом дождя, мы смотрели друг на друга непозволительно долго и слились бы в поцелуе, но тёмное мокрое небо вздрогнуло от боя курантов. Очнувшись от мимолётного наваждения, овладев собой и устыдившись, словно Адам и Ева, наготы своих чувств, мы, стиснув зубы в неимоверном, предельном напряжении, надели прежние непроницаемые маски.

Мы стали бы прекрасной парой. Мы были молоды, красивы, полны сил и веры в светлые идеалы. Между нами всегда было что-то, что заставляло наши сердца биться чаще, едва мы оставались наедине. Но наша работа и то время, когда в воздухе застыло ожидание войны, вынуждали нас быть жестокими к самим себе. Привычки, желания, привязанности, искренние эмоции были непозволительны; любое напряжение нерва грозило прорваться на поверхность, обнажить перед врагом наши слабые места, изъяны, удар по которым был способен сломить нас, поставить под угрозу существование группы и, в конечном счёте, миллионов людей. Я хорошо помню, как мы прощались в тот вечер: не коснулись друг друга, не взглянули. Ты сказала не провожать, и мы оба растворились в метро, унося каждый в себе тоску по несбывшемуся.

Следующим утром меня уже не было в стране. Сейчас, сквозь годы, я понимаю, что билось в тебе – страстное желание быть любимой. Мне стоило это понять ещё тогда, когда куранты гулко отмеряли конец наших истинных жизней. Ещё тогда мне стоило вырваться усилием воли из цепей обязательств и правил, обнять тебя и больше никогда не выпускать. Должно быть, в тот вечер в центре Москвы мы оба понимали, что готовит для нас предстоящая игра: годы в слабом свете надежды на самое обыденное счастье – любить. Ты не сдалась. Иначе не пошла бы на это немыслимое нарушение строжайших приказов – самовольно посылать карточку.

Я сжёг твоё послание. Особой надобности в этом не было. Это больше привычка – не оставлять следов. Через некоторое время в моём доме появились трое. Сухой стук каблуков их лакированных туфель поставил точку в многолетней игре. Я говорил с ними, сидя за столом в гостиной, пуская к потолку кольца папиросного дыма. Я был спокоен. Мы их переиграли. Курьер, я в первый и последний раз встречался с ним в порту возле трапа пассажирского лайнера, на который у него был билет, уже несколько дней хаживал по тихим московским улочкам, не подозревая, что страницы невинного сборника поэзии, который он передал тебе, испещрены невидимыми чертежами самого разрушительного оружия. Это был наш триумф. Трагедией он обернулся много позже – с первыми испытаниями, заставившими мир содрогнуться от ужаса, но тогда мы ещё верили в светлые идеалы, на алтарь которых положили наши жизни.

Признаюсь, я мог выдумать нашу любовь, увидеть сквозь призму лет в том вечере то, чему на самом деле не было места. Открытка могла оказаться первой попавшейся тебе под руку. Да и с чего я взял, что это твой почерк? Ведь я много лет не видел его. Но, поверь, память о том мгновении, что я провёл рядом с тобой холодным октябрьским вечером, память о твоём коротком, полном жизни и нежности взгляде, позволили мне не пасть духом за четверть века, проведённых в заключении и полной безвестности в чужой стране, откуда я вернулся измождённым стариком.