Ангел приказал:

– Сильнее!.. Не жалей его!..

И тогда молодой стал тыкать быстрее, грязь разжижилась, и брызги разлетались вокруг.

– Хватит! – приказал наконец Ангел.

Лица седого не было видно – какое-то месиво из грязи и крови. Он не вытирался, стоял не двигаясь, только тяжело дышал и смотрел пустыми водянистыми глазами.

– А теперь ты его… – указал Ангел на молодого, и седой, не раздумывая, начал тыкать парня в грязь. – Отомсти!

Вдруг ему сделалось противно от этой покорности; подумал, что же двигает этими людьми, грязными, распластанными у его ног, что же двигает ими и почему они послушны? Очевидно, русским на фронте просто везет и, наверно, их скоро остановят. Он сразу утратил интерес к этим двоим. Пошел, уже не обращая внимания на дождь и грязь, – все равно сапоги запачкались…

Потом он пожалел, что не записал их номера. Два или три дня всматривался в лица военнопленных, отыскивая тех русских. Но выражение покорности и пустые глаза узников делали их лица удивительно похожими, и по ночам, когда Ангелу снились страшные сны, тысячи лиц сливались в одно, оно росло и росло, грязное, измазанное вонючей жижей, смешанной с кровью, – одно лицо во всем лагере. Но ночами у этого лица не было покорного выражения, глаза смотрели дерзко, однажды Ангел увидел в них даже ненависть. Хотел ударить по ним – черным, большим, сверлящим, но рука не поднималась, даже не смог заслониться ладонью от жгучего жара этих глаз – кричал и метался во сне.


Дождь утих, но тучи сгущались, и было такое чувство, что вот-вот кто-то выжмет их как губку, и по еще не просохшему асфальту снова зажурчат мутные ручейки, а по ним изо всей силы хлестнут, оставляя пузыри, потоки светлой теплой дождевой воды.

В детстве Анри в одних трусах носился по лужам, зажмурив глаза, подставлял лицо под тугие струи и пил всласть дождевую воду. Она медленно набиралась во рту, он глотал, чтобы снова жадно подставить губы под струи.

И сейчас у Анри было такое настроение: прыгал бы, ощущая пятками водяную упругость, и смеялся, протягивая к небу мокрые ладони. Все время улыбался, сам не зная отчего, широко и счастливо, и прохожие, видя его улыбку, уступали ему дорогу: было ясно – счастлив человек оттого, что идет с такой красивой девушкой.

Они сели на набережной Сены. Анри снял пиджак и накинул на плечи Генриетте – девушка стала как бы ближе ему: он хотел сказать это, но только бросал камешки в реку и следил за кругами, расходившимися по темной воде.

Совсем близко прошел катер, он тащил против течения баржу, тяжело стуча моторами, а баржа плыла за ним тихо, нагруженная так, что, казалось, вода вот-вот хлынет через борта. Она виделась Анри неуклюжей, толстой женщиной, которую тащит по жизни работяга муж, и он, смеясь, сказал об этом Генриетте.

Генриетта посмотрела на него задумчиво, помолчала и ответила, как показалось Анри, совершенно невпопад:

– Завтра мы еще увидимся, а послезавтра я уеду…

– Куда? – испугался Анри, не поняв ее.

Генриетта бросила камешек в воду, подождала, пока исчезнут круги, и попросила:

– Не надо расспрашивать, милый, я напишу тебе…

Это уже была катастрофа – ему хотелось переубеждать, спорить, но он только сказал растерянно:

– Я же люблю тебя…

Она засмеялась.

– И я тебя.

– Так что же?..

Генриетта приложила палец к его губам, и Анри понял: она уже все решила, и теперь поздно ее уговаривать. Но что все-таки она надумала?

Анри начал издалека:

– Я мог бы помочь или хотя бы посоветовать…

Генриетта оборвала его:

– Все уже решено, милый…

Для своих двадцати семи лет Анри Севиль занимал довольно солидное положение в одном из левых парижских журналов. Читатели давно оценили его острые политические обозрения. И не только читатели. Редактор одного из нашумевших, но не очень разборчивых изданий уже подсылал к Севилю своего сотрудника прозондировать, не клюнет ли тот на гонорар, вдвое больший, нежели платит жалкий левый журнальчик.