Резче, чем подобало по возрасту, были прочерчены складки от носа к уголкам малокровных, но упрямо дышавших издевкою губ, и как будто углем были обведены мерцающие синевой чернильные глаза, то вдруг проказливые, словно у неподсудного бесенка, то снова горькие и строгие, болящие. Эка скулы-то ей подвело – он почувствовал жалость и стыд за свою неспособность сделать так, чтоб она хоть какое-то время подышала проточным чистым воздухом жизни. И толкнул из себя:
– Извините. Вот, хотел принести благодарность. Это вы ковырялись во мне, не забыли?
– Такого забудешь, – протянула как будто с тоской и досадой она. – Весь сплошное аэро – наш воздухобор. – На каком-то другом языке. Что ли, из Маяковского? Нет, не читал. – Как же это вы так изловчились?
– Чего изловчился?
– Ну, получить такую чистенькую рану. В благоустроенном, так скажем, помещении.
– Ну, скажите еще: самострел. – Он почувствовал радость от того, что глаза ее остановились на нем, что она сейчас с ним разговаривает – разумеется, сколько захочется ей, но ведь с ним, с ним, Зворыгиным, а не с кем-то еще.
– Ну уж нет. Был у нас тут один. Особист, лейтенант тайной службы. Все искал затаившихся членовредителей. Обратите внимание, доктор, еще один, раненный в руку. И опять, что меня настораживает, в левую. Слишком много у нас таких раненых. А солдат сразу в крик: да ты что? да я там… Да бери хоть сейчас меня на передок, и пойду, какой есть, в руку раненный… Оскорблен до кишок человек. Так что я уж скорее поверю, что вы на дуэли стрелялись. Сокол с соколом из-за гагары. Быть может, в нашей авиации кое-какие пережитки царской армии особенно сильны.
– Ну а как же еще? На дуэли. Только не на печоринской, а на воздушной. Что же я у вас первый… из летчиков?
– Если летчиков к нам, так у них уже руки и ноги – в осколки. Или все обгорелые. И никто не кричит уже: резать не дам. Потому что там нечего резать. И спасать, извините за пафос… короче, не жди от него благодарности за такое спасение. Ну а этот упал с аккуратной дыркой – и в крик. А чего вы такого, стесняюсь спросить, совершили и на что вы такое способны, чтобы так вот кричать?
– Я не падал – садился. – И прорвалось самолюбивое хвастливое: – Я вообще не падал никогда. Вы простите меня.
– За что? За то, что никогда не падал?
– За то, что дырка на копейку, а вот крику – на золотой запас СССР. – Надо было ей в тон отвечать и не без ядовитости по отношению к себе, но ее изучающий взгляд с кривоватой усмешкой вводили его в слабоумие: от ощущения урезанного языка, словесной нищеты, подобранного мусора подымалось желание ударить непонятно кого и себя самого.
– Забудьте, Зворыгин. В конце концов, единственный ваш бицепс и вправду драгоценнее, чем Оружейная палата.
– Ника Сергеевна! Товарищ военврач! – позвали ее.
– Ну все, пора в мясницкую. – Взглянула на него, как оттолкнула. – Провожать не позволю – вы все-таки раненый, хоть и очень такой… поправляетесь быстро.
Потащился за ней, воровски, благодарно оглядывая высоко оголенную шею под округлой египетской шапочкой коротко стриженных темных волос, очертания тонкого, звонкого, ливкого тела под смирительным белым халатом, отягощенные колодочными яловыми сапогами ноги, которым никакая обувь, кроме наготы, была негожа, и даже туфли на высоком каблуке ей ничего бы не добавили – скорее, отняли бы что-то от свободы, присущей больше детям и животным, чем напоказ гарцующим на шпильках записным красавицам столицы.
И в эту самую минуту любования в высоком синем небе народился, ввинтился в мозг и пронизал все мироздание вибрирующий вой – знакомый звук, настолько близкий, что «лаптежник» мог падать только прямо на него, только на белую фигуру у него перед глазами. Защитный навык подхватил его, понес с осененного «юнкерсом» места, сама земля толкнула его в ноги – смял валуном ее тряпичное, не ойкнувшее тело, безотчетным движением вклещился в плечо и рванул за собой в перекат – в придорожную липкую и сырую канавку.