– Неужели никто не может поставить вот этих отборных фашистов на место? Почему есть такие немецкие асы, которые могут уничтожить десятки советских машин, а у нас таких летчиков нет? Это что? Пропаганда фашистской печати? Почему мы не можем добиться такой же личной результативности? Ваше мнение, товарищ Зворыгин.

– Товарищ Верховный. Каждый немец, он жмет на свой личный рекорд: подобрался, свалился, убил и удрал – вот их смысл, вот их главная тактика. Он свое самолюбие кормит, фашист. А наша главная задача – сбережение людей. Пехотинцев прикрыть на земле, бомбовозы родные прикрыть. Лучше я никого не убью, чем позволю убить одной бомбою много своих. Вот идет эшелон их лаптежников или «юнкерсов» – бомберов на позиции нашей пехоты – мы его разбиваем. Это первая наша задача. А гоняться за их «мессершмиттами» мы где угодно не можем – без небесной покрышки пехоту свою оставлять. Все согласно идее народного братства, товарищ Верховный. Глубоко справедливая, верная тактика. Потому что мы вон уж, под Курском – не они же в Москве.

– А если мы дадим вам возможность летать, где вам хочется? Вам и вашим товарищам лично? Если мы вас отпустим с цепи? Сможем мы в таком случае нанести немцам больший урон?

– Без сомнения, товарищ Верховный. Охоту в глубоком немецком тылу мы ведем… иногда, но задачи прикрытия с нас ведь никто не снимает.

– Почему не снимает? Почему мы не можем разграничить задачи? Мало летчиков? Мало машин? Товарищ Шахурин, скажите, сколько мы производим самолетов за сутки? Товарищ Новиков, скажите, можем мы срочно сформировать специальное подразделение свободных охотников? Наберется у нас классных летчиков для начала на полк? Для того, чтобы мы хорошенько смогли щелкнуть по носу этих зарвавшихся асов?.. А как вы, товарищ Зворыгин, отнесетесь к тому, чтобы стать командиром такого полка? А мы подумаем о том, чтобы со временем развернуть этот полк в полноценную авиадивизию.

– Я отнесусь, товарищ Сталин, к такому предложению с восторгом. – Он, Зворыгин, услышан Верховною силой: отвела ему в воздухе столько свободы, сколько сам он хотел и не мог попросить; целиком ее воля совпала с его личной волей и тягой к самоосуществлению. – Мне бы только к земле в связи с новым назначением не прирасти.

– Молодец! Молодец, что опять рвешься в небо, на фронт. А мне тут говорят, что Зворыгина надо беречь. Что Луганского надо беречь. Говорят: мы назначим Зворыгина начальником отдела подготовки молодых истребителей. Генеральскую должность дадим, чтоб его не убили на фронте. Говорят: мы отправим Зворыгина представителем нашей боевой молодежи в Америку. Из Зворыгина сделаем символ нашей непобедимости в воздухе. Символ! Если всех так беречь, что мы немцу покажем тогда? Иконостас ему покажем? Это Гитлер пускай запрещает летать своим Борхам и Хартманнам. – И железным арапником захлестнуло Зворыгину сердце: Борх, Борх! – Ну, товарищ Зворыгин, хотите в Америку? Генеральскую должность хотите?

– Нет, товарищ Верховный, в Америку я не поеду. Разве тушкою только.

Верховный смотрел в него с нижним прищуром намученных долгой бессонницей век – все так же лучезарно, уважительно и даже с любованием: вот каким должен быть его, сталинский, сокол, – но в глубине была и не кончалась настороженность травленого зверя, и Зворыгин почуял, что Сталин не верит ему, прозревая в Зворыгине нарождающееся отчуждение, видя в нем, сквозь него миллионы солдат своей армии, зная, что и Зворыгин, и все миллионы воюют, как надо, служат Русской земле, как еще никогда не служил ей народ, но потом… В Ленинграде еще умирали от голода, Белоруссия и Украина еще были под немцами, а Верховный уже заглянул своим нечеловеческим взором в отдаленное «после войны» и увидел солдат-победителей, исполинскую, страшную силу, которой сам черт уже будет не брат, – как вернется в Россию она с верой в новую жизнь, с верой в то, что он, Сталин, все устроит иначе – без кнута и холопства, с верой в подлинные справедливость и братство, и давно уже не о войне думал Вождь, а о том, что ему делать после победы со своими солдатами, чтобы его не раздавило тяжестью их веры.