А тут прямо в руки свалилась такая удача, причем дважды подряд. Первый раз она улыбнулась, когда хан Бату повелел именно ему, Тудкану, возглавить тысячу. И не просто возглавить, а дал ему поручение, за выполнение которого обещал не оставить своей милостью.

Второй же, когда рязанские смерды, схваченные на пути следования его тысячи, в числе всего прочего рассказали, что они направляются в Рязань на строительство городских стен, которые до сих пор толком не возведены.

«Хан, скорее всего, сдержит свое слово, но щедрость бывает разная, – рассуждал Тудкан. – Вдруг он сочтет, что табун в сотню голов – достаточная плата за то, что я выполнил все как надо. Тогда у меня будет две сотни, а мне нужна тысяча. Если же я возьму этот беззащитный город, в котором каан русичей хранит свою казну, тогда мне хватит добра и на тысячный табун, и на покупку украшений, и на то, чтобы за мою звездочку трудились рабыни, а она только повелевала, сохраняя нежность своих ручек для страстных ласк своего любимого мужа».

И тогда Тудкан самовольно изменил путь, указанный Горесевом.

Изменил и… погиб.


Во второй раз хан Бату, так и не дождавшийся возвращения своих воинов, вынужден был сам ехать к старому шаману. Цепкая память не подвела воина, и он вспомнил узкую дорожку в хаотичном нагромождении скал, по которой первый раз вел его в свою пещеру Горесев.

Правда, не обошлось без жертв. Скала, рухнувшая на тропу, одним разом унесла в пропасть или просто расплющила всех, кто сопровождал молодого хана. Это изрядно остудило пыл Бату, но желание рассчитаться за гибель отважной тысячи храбрецов пересилило, и он по-прежнему храбро шел вперед.

Однако все вышло не так, как он предполагал. Не Бату, хан Большой орды, получивший после смерти отца и отказа своего старшего брата Орду-Ичена, толстого добродушного увальня, старшинство над всем огромным улусом Джучи, обвинял и наседал на старого шамана.

Получилось как раз наоборот. Это Горесев с первых же минут напустился на Бату, на чем свет костеря его людей за их жадность и корыстолюбие. Хану оставалось лишь оправдываться, виновато жмуря свои узкие глаза, цвет которых так сильно напоминал дедовские.

«Словно в них плещется расплавленное золото», – как-то мечтательно сказала о них одна гао-чанская уйгурка. У Бату тогда не было денег, но ему так понравилось сказанное, что он, не долго думая, отрезал от своего нарядного чапана две пуговицы, сделанных из бирюзы, и подарил ей.

А еще его глаза напоминали по цвету тигриные. Вот только Бату никогда еще не видел, чтобы тигры виновато их жмурили, как сейчас он сам.

Жмурил и даже не помышлял сделать то, ради чего он сюда пришел. А привело его лишь острое желание выхватить из ножен дорогую бухарскую саблю, подарок дяди Тули, мир его праху, и хлестануть ею наотмашь, с такой силой, чтобы брызжущая слюной ненавистная голова немедленно умолкла и вообще, слетев с узких костлявых плеч, укатилась бы в угол пещеры. Желательно, самый дальний, в который не проникает этот тревожный тускло-красный свет, льющийся непонятно откуда. Тогда он сможет не только не слышать проклятия, слетаемые с ее губ, но даже не видеть ее саму, что вдвойне приятно.

Впрочем, после того как гнев Горесева спал и он заговорил нормальным голосом, Бату вновь ободрился. Оказывается, ничего еще не потеряно, хотя и надолго откладывается – аж на целых пять лет.

Если хан придет к нему через это время, то как знать, как знать. Горесев до конца не уверен, но, скорее всего, у них появится еще одна возможность. Повторная. А пока Бату предстоит заручиться поддержкой своего царствующего дяди Угедея, дабы тот, после того как добьет империю Цзинь, помог ему с войском.